Вечерний Гондольер
Евгения Голосова (c)
Огромная метафора.


“— По сути,— сказал Грегоровиус,— Па-риж — это огромная метафора” “— Он говорит, у меня достаточно ума, что-бы начать его благополучно разрушать”

Кортасар

Вода была в темно–голубом шелковом платье, однотонном, почти без складок, а Огонь — в красном трико с длинными лентами из оранжевого капрона, о края которого так просто было порезаться.

Больше всего я любил у Метерлинка появление Души Света, но в нашем театре самым удач-ным из всей феерии был танец Воды и Огня. Я наблюдал, как они двигались по огромной сцене, прямо перед партером — тяжелыми рядами неизящных кресел с бархатной обивкой — двигались всерьез совершая настойчивые попытки прикоснуться друг к другу, но так и не дотрагиваясь, уступая своей роли. Раньше они были мужем и женой, один из фрагментов театра “Эвентай”, где все мы образовывали сложную мозаику, переплетаясь друг с другом, потом Анна развелась с ним, а у Франка, кажется, было что–то с Одилью, но дождливый и теплый Париж вернул каждого самому себе, и вдруг, осознав одиночество, Франк снова стал ухаживать за Анной, их танец опять превратился в танец влюбленных, мне нравилось наблюдать его, но режиссер, щелкая пальцами, кричал: “Телур!”

Я бежал на свое место, готовясь участвовать в феерии, выскочить на сцену прямо в ослепляющий пучок света, толкнуть за кулисы, пока яркий свет не позволил зрителям увидеть меня, нашего любимца Ото, роскошного черного ньюфаундленда. Я появлялся в обличии пса и лизал нос Тильтилю, одновременно подсказывая ему слова. Вода и Огонь заканчивали танец, смолкал тенор Франка и контральто Анны, завершались партии скрипки, альта и виолончели.

* * *

Мы впервые играли в Париже, и не были уверены в успехе, но всё было благополучно, как всегда. Тильтиль и Митиль выходили кланяться последними, и потом Селена, одиннадцатилетняя девочка, игравшая Митиль, устало прижималась ко мне, блестя возбужденными глазами, гладила по голове и шептала: “Ты хороший пес, Телур, ты хороший пес”.

Это были единственные слова, которые она говорила мне на сцене, и других у нее не было, только потом, когда я гулял с ней по Парижу, она, не смущаясь, болтала со мной о чем угодно. Ей было немного страшно в Париже, мне — тоже, Париж оказался как бы полом, на котором мы выкладывали цветную мозаику нашего театра, артистов, путешествующих вместе и тесно связанных друг с другом. Париж действительно явился основой наших переплетений, моих переплетений, в них вошла даже Антуанетта, в первую очередь Антуанетта, всю жизнь мечтавшая побывать в Париже.

Вероятно, я любил эту женщину, она играла Свет и была бесконечно загадочной, красивой, честной и за-муж-ней, Антуанетта была замужем, и наша связь заставила ее порвать с театром, ее твердость по-бе-ди-ла, она бросила театр и меня, оставшись с мужем в Вене, гордая, как все женщины, с которыми я был связан, “Эвентай” потерял великолепную актрису, из–за меня, — пусть хотя бы такую роль я сыграл в ее судьбе, и благодаря мне она вошла в узор нашего театра, Антуанетта, дождь января, снег в апреле, оставившая меня наедине с другими, похожими на тебя, пойманного тобой, связавшего тебя с собой в мозаике наших танцев по длинной пьесе Метерлинка, запечатлевшей твое меццо–сопрано в длинной теме английского рожка и фагота…

* * *

Еще в мозаику нашего театра входила Елена, влюбленная в меня уже несколько лет, следовавшая за мной всюду. Её взяли в “Эвентай”, и она оказалась хорошей актрисой, Елене предлагали многие главные роли в “Синей птице”, но ей нравилась только Ночь. Светлая красота Елены, золотые длинные волосы и лучистые глаза не позволяли ей играть эту роль, и Елена навсегда осталась эпизодической Радостью Понимать. Она во всем была такая, по отношению ко мне — тоже, она готова была отдать мне всю себя, не требуя ничего взамен, но игра, которую предлагал я, нечестная игра, основанная на злоупотреблении ее любовью и неверности, не устраивала ее, и Елена никогда не принадлежала мне, уже утром, казалось, она не имела ко мне никакого отношения, а вечером запирала двери и, бывало, не пускала меня к себе, пока мне не надоела эта игра.

Я до сих пор не могу понять, что послужило причиной моей дружбы с Селеночкой, быть может, сходство ее волос с волосами Моники, сходство их детских обликов, хотя Селена была слишком маленькой, чтобы даже отчасти заменить мне Монику. Быть может, лучистый взгляд, схожий со взглядом Елены, быть может, искренность, чистота Антуанетты и, конечно, красота их всех, одним словом, эффект повторения, сходства, сводящий меня с ума. Но, может быть, причина была в другом — меня утомляла свобода этих женщин, не поддающаяся мне, не принадлежащая мне и мне предпочтенная. Я гулял с Селеной по Авеню до Трокадеро, вдоль Сены, и был счастлив оттого, что все свелось к душному осеннему Парижу и маленькой девочке, которой я мог быть просто хорошим псом.

* * *

Сейчас я был связан только с Одилью, играющей кошку в нашем спектакле, она была француженкой, единственная из нас, и превосходно чувствовала себя в Париже. Я был привязан к ней несколько корыстно, я должен был справиться с Парижем, а Одиль являлась прекрасным выходом.

— Вот это бульвар Менильмонтан, а дальше Ла–Виллет, вечером мы поедем в Клиши, гляди, вот это — Трините.

— Перестань сыпать французскими словами, ты же отлично знаешь наш язык, не делай меня таким беспомощным. Что у тебя было с Франком, Одиль?

— Тебе не нравится, как я разговариваю? Сегодня вечером мы поедем в Клиши, в Клиши, дорогой, и там я постараюсь понравиться тебе...

— Одиль, мне очень нравится, как ты говоришь, у тебя удивительный акцент, что у тебя было с Франком, Одиль?

— Не мучай меня, дорогой. Франк такой красавец, но ты лучше, вот это Гранд–Опера, разве вчера было плохо?

— Вчера было прекрасно, Одиль

— Я видела, что тебе было хорошо

— Ты умница

— У тебя роскошная кожа, ее приятно целовать

— Тебе нравится целоваться, Одиль

— Я–то видела, что тебе было не до этого

— Ты умница, Одиль

— Будет еще лучше

— Пойдем куда–нибудь

— Скорее

— Да

— Пожалуй, нет

— Я прощу тебя, Одиль

— Вечером

— Что у вас с Франком, Одиль?

— Ты мне ужасно надоел, скажи, зачем я тебе нужна, раз ты так мучаешь меня?

— Не знаю. Мне нужен кто–то, кто будет здесь со мной, я остался совсем один в этом проклятом Париже, я погружаюсь в себя, а погружение в себя, в конечном итоге, это выход в кого–то другого, это закономерно, Одиль, обязательно, и лучше это будешь ты.

— Чем та немая девочка, похожая на кошку?

— Наверное, мы здесь с тобой, потому что кошка — твоя роль, а она была так похожа на котенка

— Ты говорил, может, поэтому

— Не сердись, Одиль, но я должен тебе сказать, что ты всего лишь изнанка меня, то, куда я прихожу, пройдя себя насквозь, поверь мне, это не так плохо. Одиль не грустила, я не мог обидеть её, она была у себя дома, на бульваре Мажента, Лафайет, обладающая Парижем и пытающаяся приобщить меня к нему — с переменным успехом, а то и без успеха вовсе.

* * *

Селене, самой маленькой из нас, оказалось легко перелиться в Париж, возможно, именно потому, что она была маленькой, что Париж не изматывал её так, как нас, ни одна ассоциация не связывала её с Парижем, и это явилось причиной, по которой она стала центром всех моих ассоциаций. Селена казалась мне похожей на Монику, и я забывал, что мы познакомились с Моникой в Праге, ведь с Селеной я подружился в Париже, и Моника тоже слилась для меня с этим городом, Моника, рыжий умиляющий котенок с карими человеческими глазами. Из всех моих привязанностей, с которыми я никогда не мог расстаться сам и потому жил с ними долго, Моника — двухнедельное исключение, четырнадцать из восемнадцати дней гастролей в Праге.

Первая неделя — только вечера, страх потеряться в незнакомом городе, этот страх собирал нас всех в гостиничном холле, мы давно уже привыкли, что у нас нет никого в яркой Праге, как и во всех городах, но я все же пошел однажды вечером прогуляться по улицам и не смог пройти мимо рыжей девушки, уставившейся на витрину.

Игрушечный котенок оживлял витрину шикарного магазина мехов, и я купил ей игрушку, не зная, как рассказать про их сходство на неизвестном языке. Но между мной и ею не встало преграды из разных языков, Моника была глухонемой, молчащей, не слышащей и очень ласковой, синим карандашом, хранившемся в ее кармане, она написала в моем блокноте свое имя, и вот, первая неделя — только вечера, а вторая — ночи и до полудня, рыжий котенок, играющий с лунным светом, шерстяным одеялом и со мной в красивые сумасшедшие безудержные игры, а потом заболел Тильтиль, и мы уехали из Праги, я оставил Монику в ее доме, так и не поняв, что она хотела мне сказать — она пыталась говорить, шевелила губами и распластывала руки на прибранной по–дневному постели, не делая никаких попыток уйти за мной — как бы я хотел узнать, что она говорила мне. Она не поехала со мной, она ушла и вернулась потом Селеной, ее рыжими длинными волосами, детским лицом и абсолютной неспособностью что–нибудь понять.

* * *

Я приходил к Селене очень часто, почти каждый день. Неделю мы отдыхали от выступлений, а моя спасительница Одиль уехала в Ванв к своим друзьям. Мы все завидовали Одили, заточенные в чужом городе, и я водил Селеночку маршрутами, которые показала мне Одиль, запутавшийся в очередном круге ассоциаций, уставший от самого себя, выворачивающийся на изнанку, которой была теперь Селена.

Я заходил к ней в номер, состоящий сразу из нескольких комнат. Меня встречала ее мать. Я искренне жалел ее за то, что из–за дочери она вынуждена жить одна в миллионе чужих городов, она, в свою очередь, искренне обижалась на меня за то, что я никогда не приставал к ней, ежедневно бывая у Селены, словом, мы тепло относились друг к другу. Селеночка выбегала ко мне почти сразу:

— Телур! Ты хороший пес, Телур, как здорово, что ты пришел!

— У него есть имя. Селена, не называй его Телуром.

— Это мое сценическое имя, мадам, пусть Селена зовет меня так, куда мы сегодня пойдем, моя радость, мой лунный свет?

— Почему лунный свет?

— Потому что твое имя, Селеночка, имя греческой богини луны.

— До чего же ты умный, куда же мы сегодня пойдем, мой пес?

— Я восхищен твоей способностью вести со мной такую игру, мы пойдем в сад Тюильри

— Ура, там голуби!

— Не голуби, а утки

— Не утки, а голуби

— Ну ладно, а потом?

— А потом ты купишь мне чего–нибудь красивое.

— Договорились, а зачем тебе?

— А у меня сегодня день рождения!

— С ума сойти! Так ты уже совершеннолетняя, наверное?

— Да, уже двенадцать.

— Двенадцать, погляди на эту башню с часами, цифра двенадцать завершает круг, показывает что–то самое важное, двенадцать, это венец часов нашей жизни, видишь, какой у тебя сегодня великий день.

— Телур, ты хороший пес, но говоришь, словно на другом языке.

— Нет, Селена, это ты словно глухонемая, ведь я говорю, а ты не слышишь меня и не можешь ответить.

И вот я опять попался в руки парижских повторений, все одно к одному: глухонемая рыжая девочка, лунный свет, лунный свет в наших окнах, Моника, маленькая кошка, кошка как Одиль, почему именно Селена, с которой не поговорить и не дотронуться до нее, стала центром, главным фрагментом, почему я хожу с ней туда, куда водила меня Одиль, потому что я не знаю других маршрутов или потому что могу заблудиться и здесь, в своих мыслях, если не в улицах.

— Пойдем выбирать тебе букет, Селена.

— Вот этот, этот!

— Тринадцать франков

— Пожалуйста

— Ты меня любишь, Телур?

— Конечно, Селеночка.

— И я тебя тоже люблю, и мы поженимся, правда?

— Можно и не жениться, а впрочем, конечно, поженимся.

— Вот это здорово, мой дорогой.

— Но говори “дорогой”, так Одиль говорит.

— Одиль тоже тебя любит?

— Нет, ведь мы поженимся с тобой.

— Конечно, поженимся.

Я провожал ее в отель Матиньон, где мы жили, и ненадолго освобождался от путаницы воспоминаний, выбирая только одно: платье Одиль из зеленого маркизета, почти прозрачные, высокие бо-калы с коктейлями в Праге или танец Огня и Воды, что же у нее было с Франком, горячим, как настоящий огонь? Мы пили с Франком до утра, и до следующего утра, и с нашим мастером по свету, и с его женой, играющей у нас Материнскую Любовь, но Франк ничего не говорил об этом, а вскоре приехала сама Одиль, прямо накануне Святой Катрин — праздника девушек и молодых женщин.

* * *

Я позвонил Одили к середине дня, когда уже обошел номера почти всей нашей группы с поздравлениями. Я рассчитывал провести вечер с Селеной, но узнал, что приехала Одиль.

Одиль пришла, захлопнув дверь, и молча направилась вглубь комнаты, покачивая бедрами. Мои надежды просто обнять ее рухнули — я знал эту игру.

— Мадмуазель! Можно вас на минутку?

— Да?

— Я поздравляю вас с праздником. Глядите, какие цветы. Вы обворожительны. Одиль смутилась мило и искренно, как будто действительно услышала комплимент понравившегося незнакомого мужчины.

— Вы позволите пригласить вас к себе?

— Вообще–то я не хожу домой к чужим мужчинам, но, впрочем, давайте на "ты". Где ты живешь?

— Отель Матиньон.

— Так ты нездешний?

— Да. Я актер.

— Как это мило. Я тоже актриса.

— И тоже проездом?

— Нет, я парижанка. Я родилась на улице Лекурб, а потом я жила на бульваре Гренель...

— Не надо названий.

— Ладно. Как тебя зовут?

— Зачем нам это? Разве мы не встретились случайно, не пришли сюда, чтобы провести вечер и ночь, а потом — разойтись?

— Ну нет, дорогой, я женщина порядочная...

— Ну, Одиль, тогда давай мы знакомы уже две недели.

Одиль засмеялась и громко включила музыку, поэтому я не услышал, как захлопнутую дверь отворила Селена с забавно приоткрытым ртом, уже собираясь ругать меня за невнимание к ней в день Святой Катрин, и если б я знал, что могу выбирать, я выбрал бы ее, но я ее не видел. Тонкое тело Одили оказалось в моих руках, я сжал ее посильнее, и она застонала, но не от боли

— Но бойся, милая, я не сделаю ничего дурного

— Отпустите меня!

Как неудобно ее парадное сиреневое платье, длинное и узкое, я расстегивал пуговицы от воротника — вниз и вынимал всей ладонью маленькую грудь, когда Селена ушла.

— Прямо сейчас?

— Прямо сейчас, Одиль, то есть прости. Я должен зайти к Селене. Я провожу тебя к себе и зайду вечером, а пока куплю какую–нибудь игрушку

— Да, дорогой

— Будет славно

— Да, я уверена... Перестань

— Тогда застегнись

— Хорошо

— Ты оставила дверь незакрытой

— Здесь ступеньки

— Я уже ничего не вижу

— Поцелуемся?

— Уймись.

— До вечера.

— До вечера.

* * *

— Здравствуйте, девушка, с праздником, будьте добры, 558632, мадмуазель Одиль Лаверлей.

— Пожалуйста.

— Алло...

— Одиль?

— Oui, c'est moi.

— Одиль, это Селена.

— Привет, Селеночка, с праздником Святой Катрин, как дела у мамы?

— Одиль, он не любит тебя, он любит меня. — Кто?

— Марк. Он не любит тебя, пожалуйста, оставь его в покое, я его очень–очень сильно люблю.

— Маленькая, да разве так может быть? Конечно, Марк тоже очень любит тебя, но совсем иначе, чем меня, ему нравится гулять с тобой или играть, но меня он может любить по–другому, понимаешь, он получает от меня то, что не может получить от тебя, Селеночка,

— Что?

— Как тебе объяснить, моя дорогая, ну неужели ты не смотрела никаких фильмов, посмотри хотя бы сегодня по одиннадцатому каналу, только без мамы, и ты поймешь, что у нас с ним совсем по–другому и ты не должна так говорить со мной.

— Одиль, но ведь он же не может любить и тебя и меня, значит, тут что–то неправильно.

— Раз уж я взялась говорить с тобой, как со взрослой девочкой, Селена, то я расскажу тебе, что на самом деле он не любит ни тебя, ни меня, мы для него — повод вспомнить других, тех, что были поводами для прошлых воспоминаний.

— Я не понимаю

— Ты похожа на другую женщину, Селена, ее звали Моникой, и на Елену, наверное, тоже, не могу взять в толк, чем вы похожи, быть может, именами, наверное, ты напоминаешь ему даже Антуанетту, если ты ее помнишь, вот уж совсем не знаю чем, кажется, для него похожи даже мы с тобой, он помешался на этом, дорогая, так что он любит одновременно нас всех или наоборот никого, но только всех нас вместе, Селена, ты вряд ли сможешь понять, но хотя бы запомни это.

* * *

Никто не объяснял мне, что это может случиться, и я не поверил, когда это случилось, я не поверил матери Селеночки, я улыбался и совал ей в лицо букет маленьких желтых роз в прозрачной обертке с белым рисунком, не замечая ее испуга, необычного выражения её глаз, я уже был у Одили, я мчался к ней через лабиринт моих желаний и больно ударился, разбился, распластался об её слова:

— Селеночка наказана.

Вопрос: за что,— и лицо ее матери исказилось, поплыло куда–то вниз, изменило форму, она запричитала, кусая мокрые губы и глядя в пол:

— Она такая хорошая девочка, такая хорошая, подарила мне сегодня колечко с каким–то синим камешком и попросила купить ей к ужину апельсинов, я пошла, а лавка закрыта, вернулась, смотрю, Селена сидит перед телевизором, а там какая–то ужасная... вы понимаете... я сама не смотрю, а Селеночка сидит совсем близко и вся дрожит, смотрит, позор–то какой, все этот проклятый театр, испортили мне девочку, я ведь знала... Селена стояла в комнате, у окна, спиной ко мне, и снова напомнила Монику, и Прагу, и солнце, но она обернулась и нечеловеческие большие глаза уставились на меня, глаза, которые впервые увидели предательство и сумели донести его до самой души, но вряд ли смогли объяснить. Я не осмелился подойти к ней, а спросил:

— Что случилось?

— Я соскучилась по тебе,— начала Селена, и мне показалось, что ничего не изменилось

— Моя маленькая, вечером я все равно был бы здесь...

— И я пришла к тебе.

— Пришла? Ко мне?

— У тебя была открыта дверь...

— Зачем ты стала смотреть этот фильм?

— Одиль сказала, что у вас так, как у них.

— Одиль сказала тебе?

— Я позвонила ей.

— Зачем ты позвонила?

— Сказать, что я люблю тебя. Она сказала, что у вас бывает так, как в этом фильме, значит, так должно быть и у нас, раз мы любим друг друга, ведь это я, а не Одиль, так тебя люблю...

— У нас с тобой не может быть этого, Селена.

— Нет, может. Сделай так.

— Не говори

— Сделай так

— Селеночка, этого не может быть

— Я прошу тебя, сделай.

Четыре года назад какая–то девушка, сходившая по мне с ума, разделась, закрывшись со мной в своей комнате — как её звали? — это было с ней впервые и выглядело ужасно, но лучше бы Селена начала раздеваться, чем сказала так, то было 6ы по–детски, а это душило меня своей прямотой, что можно сказать ей, ведь она глухая, как Моника, что она может сказать мне еще, ведь она немая, как Моника и такая же женщина, как все они, еще бы, через одиннадцать месяцев ей будет тринадцать лет, что можно сделать, если она всё решила за меня, как Антуанетта, она слишком ушла в себя, моя маленькая луна, она вывернула себя на изнанку, и ей уже не удастся вернуться к себе самой, только через меня, она стоит, как будто действительно раздета, как никогда не стоят девочки, сожми колени, Селена, сожми колени, мне страшно, я был тебе хорошим псом и вот я превратился в человека, по–настоящему, до конца, феерия свершилась, до чего все–таки талантлив Метерлинк, будь он проклят.

* * *

Спектакль отменили, и весь театр собрался в холле перед телевизором, было плохо слышно, я сидел сбоку, показывали судебный процесс по обвинению какого–то Жоржа Лилона, темноволосого, усатого, мерзкого, в том, что он позвал двенадцатилетнюю девочку, мою Селеночку, в свою машину, и она согласилась, он привез ее к себе, что он с ней сделал, и Селенина мать с неузнаваемым лицом закричала из зала:

— Ей же только двенадцать лет, человек ты или зверь? И я услышал взволнованные слова этой твари, этой мрази, глядевшей с экрана в упор:

— Разве скажешь, что ей всего двенадцать, всю дорогу она твердила о том, что я ей ужасно напоминаю каких–то разных людей, даже какого–то пса, когда я угостил ее лимонадом, она так и сказала мне: ты хороший пес, Телур, ты хороший пес.

Май 1993

Высказаться?