Вечерний Гондольер                                     

 

 

 

 

 

 

                                                              Швец Олег.

 

Лиза. Часть первая.

“Мир есть верность”

Борис Пильняк.

 

 

Зима 1999 года. Вечер. Бар в окрестностях Тверской.

 

“Уважаемая Галина Ивановна!

После того как Вы бросили трубку, я не нашел в себе смелости перезвонить и поэтому пишу. Не волнуйтесь: больше я не приеду, не побеспокою, не появлюсь.

Жаль!”

Это письмо лежало передо мной. Его предстояло перечитать и отправить. Или выбросить. Я все оттягивал момент, когда возьму еще не закрытый конверт за уголок. Так не хочется браться за руку непонравившейся женщины, протянутую с надеждой на тепло.

За окном - середина зимы. Почти Новый год, а именно – 30-е декабря, когда в глазах уже рябит от дедов-морозов, но пьянки еще не переселились из контор в дома, где 1-го числа "дорогих россиян" ждало общее для всей страны похмелье. Оттепель. Дождь. Котлета по-киевски. Вилка. Нож. Чай из пакетика.

А за письмо все-таки надо было взяться. Я сграбастал его как можно грубее, надеясь, что оно с отвращением отдернется, но – не отдернулось, только помялось.

 

19 Августа 1992 года. День. Трехкомнатная в спальном районе.

"Мы тоже поехали к Белому дому,” - рассказывал кудрявый автослесарь Андрюха о событиях, произошедших годом ранее, - “но потом встретили друзей и решили попьянствовать в другом месте".

“В этот год там полегли все, кто выстоял в 91-ом,” - говорил усатый Валера - без двух передних зубов и определенного рода занятий и смеялся.

Да, в девяносто втором “Живое кольцо” устроило действительно крупную пьянку.

 

В тот день я оказался дома достаточно рано, чтобы не застать начало сабантуя (обычное дело), и достаточно поздно, чтобы не застать его окончания. На кухне, где встречать незнакомых людей почти уже стало привычкой, сидели на этот раз только двое: Великий поэт Ружнин и его девушка.

Ружнина я знал давно, девицу – видел впервые.

На момент моего входа в кухню Великий поэт разглаживал на коленке потрепанный от частого складывания вчетверо плакатик следующего содержания:

"Это дом Великого русского поэта Александра Ружнина, предназначенный для счастливой и долгой жизни вышеозначенного, для его творчества, принятия пищи, сна и прочих жизненных необходимостей.

В доме Великого русского поэта предписывается:

 

1. Пить в меру.

2. Не пить не в меру, даже если очень хочется.

3. Пиво приносить с собой.

4. Относиться уважительно к .. (Ф.И.О. текущей жены).

5. Катиться к Евгенье Марковне в случае невыполнения любого из предыдущих пунктов.

Судя по всему, плакатику предстояло сегодня висеть в кухне квартиры моих родителей. Ружнин всегда вывешивал его на всеобщее обозрение в местах, где бросал на ночь спальник. В первый приезд спальник был брошен на кубики моего младшего брата, от чего у поэта утром болели бока.

 

Ружнин.

Родился в одном из городков Донбасса, куда, пройдя стройбат, вернулся, чтобы поступить на заочный факультет местного института и начать работать инженером-проектировщиком or smth. Обзавелся женой. Ребенком. Высшим образованием. Что случилось потом – не знаю, должно быть, что-то важное, так как ребенок и жена были оставлены, работа – тоже. Начались философия, психоанализ, гинекология, стихосложение, трасса, исправление почерка, отращивание волос, ногтей на мизинцах, йога и прочая фигня. К тому моменту, как он появился у нас дома и немедленно, в сопровождении меня двенадцатилетнего, отправился в ближайший магазин “Вино” за провизией для очередного сабантуя, жена была уже третьей.

Приводил девушек. Одна из них, помнится, как только переступила через порог, получила кличку «Гелла», из-за шрама на горле, от уха до уха, еще немного подмокавшего, который давал Великому возможность проявлять себя нянькой. А дева (лет 15-16) занималась в это время плетением шейной фенечки, чтобы не портить окружающим эстетического о себе представления.

Теперешняя девица была примерно возраста Геллы и сидела на диване, подобрав к подбородку коленки. Глаза и личико – аккуратненькие, кожа – белая, нос прямой, улыбка яркая. Юбка длинная, с кружевами (я видел такую на открытках начала века).

- Здравствуй, Олежик! – сказал Великий и растопырил красные пальцы. – Дай я тебя лобзну!

- Саша-Саша.. – отмахнулся я.

- Это Лиза, - гордо улыбаясь, сказал Ружнин и исполнил размашистый жест в направлении девицы.

Я кивнул в том же направлении. Получил ответ.

- Глянь, - я кинул ему на колени томик Баркова, с которым совсем недавно провел почти сутки в поезде из Симферополя.

Барков тогда только начал появляться в официальных изданиях и, видимо, Ружнину еще не попадался, так как он расхохотался, частично для меня, частично для девицы.

- Ты только посмотри, Лиза!

Лиза внимательно наклонила головку, а затем – взяла томик из рук булькающего от смеха Великого.

"Ода на рождение Татьяны Ивановны".

Я потупился, а Лиза, сложив ноги по-турецки, стала читать вслух, немного сбиваясь от незнакомости текста. Ружнин делал вид, что заходится смехом. Я – уперся локтями в колени и стал качаться на табуретке, поглядывая на барышню и ожидая увидеть признаки стыда в глазах, голосе или положении локотков. Ни фига! Ни капельки! Я даже ухмыльнулся в пол от непосредственности и бесстыдности происходящего.

"Умножилось число блядей!" – продекламировала она, а затем – опустила руку с томиком на коленку.

- Очень печальное стихотворение.

Так мы познакомились.

- А ты была возле Белого дома? - поинтересовался я без интереса.

- Не, родители не пустили..

- Я на даче отсиделся… да и фигня это все, ничего серьезного.

- Ну да, - она пожала плечами, - и я так и подумала, когда въехала в Москву на попутке и нас никто не остановил.

- Одна - по трассе? – я изобразил тревогу.

- Ну, – улыбнулась, как скромница, - а кого бояться? Ко мне относятся как к дочке. Бывает, что и пристают, но это ерунда и редко, только вот западло, что не поспишь тогда.

Качаюсь на табуретке. Ружнин – нервничает:

- Никогда не езди по трассе одна, - гундосит он и растопыривает пальцы. Я замечаю, что их кончики – желтые от табака. Поэт курил самокрутки или трубку.

- Не буду, - просто соглашается она. Ружнин доволен, прикладывает пятерню к свитеру на груди.

Лиза интересуется арабскими сказками и персидской поэзией. У нее пальцы в чернилах и грязь под ногтями, как у детишек, что долго возились в песочнице.

- Я бы хотела, чтоб меня звали Лейлой.

 

Следующая наша встреча произошла через два дня. Сабантуй случился, как всегда, ожиданно и внезапно. Я забрал телефон в туалет и накрутил диск, следуя комбинации цифр, оставленной на моей ладони Ружниным.

- Я приеду.

- Приезжай, конечно.

Путь в метро мутен и долог. Я сплю и не сплю. Во мне бродит сабантуйное настроение и небрежные суперменские позы из видеофильмов. Напротив - женщина разглядывает фотографию, где она и мужчина обнимают друг друга за плечи. Улыбается, что-то говорит сама себе и добро косится на меня.

Выходя из метро, я вижу ночной ленпроспект и думаю, что здесь, среди кремнийорганических соединений, ночные улицы города - прекраснейшее зрелище. Хотя люди и безобразят его своими страхами. Страхами идущего ночью.

Ружнин встречает возле метро. Цапает мою руку, сжимает, лобзнуть уже не пытается: трезвый. Идем рядом. Кто-то просит закурить. Великий прислуживает, держа зажигалку у самых волос незнакомого широкоплечего человека. Агрессивничаю. Понимаю, что в этом положении прикуривающий открыт для удара коленом поддых.

Подъезд. Широкая, гулкая лестница дома сталинской постройки. Мы карабкаемся вверх, мимо подоконников, на которых – банки со скуренными до фильтра бычками. Ружнин говорит, что этот подъезд напоминает ему службу в армии. Мне лень уточнять, почему.

Входная дверь заперта. Ружнин с удовольствием лезет в карман, копается там долго, от чего поверхность штанов на его ляжках непристойно шевелится, а затем - извлекает желаемое, ключ с серой решеткой узора на круглой его части. Но совершить акт открывания двери не удается, т.к. с той стороны уже ковыряются с замками. Дальше - дверь распахивается, Лиза возникает на пороге, Ружнин улыбается и протягивает руку к девичьей щечке. Меня морщит.

Квартира большая. Родители и сестры Лизы - на даче.

По коридору, вдоль книг и портретов ученых мы втроем достигаем кухни, где тараканы бросаются врассыпную от каждого съедобного кусочка. Ружнин не реагирует, как и Лиза, но я успеваю прихлопнуть двоих или троих. "Это бесполезно, - говорит девушка и открывает дверь в шкафчик, - смотри."

Я вновь наблюдаю беспорядочное насекомье бегство, но решаю не вести светские беседы о способах борьбы с этими домашними животными.

Пьем чай. Разговариваем об общих знакомых. Ружнин неожиданно выходит в комнату напротив кухни и через минут десять призывает Лизу. Она закатывает глаза (специально для меня), испускает вздох, устремляется на зов. Вскоре я слышу ее недовольный голосок и ответное бормотание Ружнина. В их отсутствие – принимаюсь за тараканов, бью их  потрепанным тапком, неопределенного размера, выданным в прихожей.

Вдвоем, семейненько так, они постелили мне постель и ушли. Долго смотрел на звезды в стекле, отпечатанные светом из окон напротив, который, видимо, забыли выключить, и думал о том, что среди увиденных за мою жизнь физиономий лицо Лизы особенно.

 

Утро. Сбрасываю пододеяльники (вечером я не заметил их желтоты), подтягиваюсь на перекладине детского спортивного комплекса. Приходит Лиза, и мы завязываем ненужный разговор о спорте, в процессе которого она болтается на деревянной трапеции вверх ногами, подметая длинными волосами пол. Ружнин вышел в магазин за сыром, стащив припрятанное Лизиной мамой удостоверение члена многодетной семьи, чтобы пролезть без очереди.

Мы остались вчетвером: Лиза, две большие кружки с чаем и я. Теперь - говорили о музыке. А потом – пели. Я – горлом, стесняясь, она – всем телом, так что заложило уши: "Ээээх маррооооз мароооОз!.." Когда в замке зашевелился ключ, она перестала петь:

- Блин, как я от него устала…

Причапал Великий:

- Лиза, я, кажется, тебя просил!

- Саша, я только капельку.

- ЛТП по тебе плачет. Черт побери, стоило на минуту выйти, как она выпила одеколон!

Мне оставалось только ерзать на стуле, пока Ружнин кашлял надо мной словами. В конце концов, шлепая босыми носками, он ушел в комнату и сказал, что устал и у него болит сердце.

Пора, значит, сваливать,

Я стал надевать ботинки. Лиза вышла со мной.

Надо сказать, что я тогда был неопытен и считал, что дружить с девушкой и даже жить с ней в одной квартире не тоже самое, что иметь ее в постоянных трах. партнерах. Я ошибался.

- Он слабый, его жалко. Нервничает, а у него сердце постоянно шалит, надо успокаивать, а как успокаивать Ружнина?

Я посмотрел на нее с немаленьким удивлением.

- Хочешь, я с ним поговорю?

- Не надо, а то он опять занервничает.

После, при удобном случае я спросил прямо: "Саша, ты спишь с этой девочкой?" Великий замялся:

- Мы с ней давно б л и з к и.

Через день, когда я снова стал свидетелем их ссоры и вмешался (хотя и не чувствовал себя вправе), Ружнин в ответ (он часто так делал) растопырил пальцы: "Удь! Разберемся!"

Три дня я почти не мог спать. Переживал. Черт меня дернул вмешиваться! Пришлось звонить и ивзиняться. Ружнин не обиделся. Началась осень.

 

Зима 1999 года. Продолжение вечера. Бар в окрестностях Тверской.

Ждал ли я кого-нибудь здесь? Пожалуй – нет. Как раз наоборот, хуже было бы встретить знакомцев и знакомок. Котлета закончилась. Оставался чай.

Табачного, красивого в этой полутемноте, дыма можно было вполне не замечать, равно как и забавных посетителей: некрасивую, но свежо-белолицую барышню в московской униформе (темный джинсо-свитер), с блокнотом, где она что-то писала, не поднимая взгляда вот уже полчаса; тонкогубого, мордатого парня, напоминавшего доброго орка, в дорогом пальто неизвестной мне, но, видимо, модной фирмы, который пил пиво, и что-то показывал неяркой личности напротив, тыкая пальцем в исписанную нотную тетрадь; и еще - смешанную пару, которая любовно шумела и стеснялась производимого ими шума. Женщина тянула руки к мужчине через весь стол, и он, стискивая ее ладошки, старался прижать их поближе к животу.

Мне - 20 с хреном лет. В меру коротко стриженная башка, длинный (опять же) свитер, джинсы, кроссовки. Все – темных, неярких цветов. Рядом на стуле - городской рюкзак, короткая китайская куртка на молнии. Ничего демаскирующего, вызывающего… таких много.

Таких много было и тогда, когда раздобывать деньги в юношеском возрасте только становилось нормальными. Я грузил книжки на складе, продавал эти же книжки, играл на гитаре в переходе и пр. Лиза, тоже по соображениям раздобывания, работала автослесарем и рассказывала, как удобно ногтями держать сигарету, когда руки в машинном масле.

 

Осень 1992 года. Ранний вечер.

"Приезжай, пожалуйста, я болею и мне очень плохо", – сказала она, и я, конечно, поехал. Вывалился из дома и вскоре уже звонил в дверь, глядя на которую можно понять, почему квартиры называют "недвижимое имущество". И снова - возня с замком и гибкая сильная девическая фигура на пороге. Улыбаюсь, глядя на не в меру домашний вид этого дикого человечка.

- Ну заходи.

Мне показалось, что Лиза угрожает мне этим приглашением.

Разговор ни о чем.

Он занимал нас долго. Около часа мы провели в игре, где слова не важны, а важны запахи и жесты. Мы принюхивались друг к другу и пили чай

Лизина мама включилась в игру. Видимо, я ей понравился. Мы все ждали события, которое бы помешало. И оно не заставило себя ждать: в комнату интеллигентно постучались, а вслед за стуком ворвалась Лизина младшая сестра и крикнула: "Петя приехал." "Тяжелобольная" прыгнула из постели, бросилась в коридор и повисла на шее у тщедушного почти лысого молодого человека. Я понял, что пора сваливать. Уговоров остаться не было.

Когда я завязывал ботинки, Петр присел рядом: "Я тебя провожу до метро."

Оставалось только пожать плечами. Чувствуя агрессию, переложил ключи из левого кармана в правый. Мы вышли. Припомнилось Лизино обеспокоенное лицо и рука, обтянутая водолазкой, которая закрывала за нами дверь.

- Пойдем, - сказал Петр, - здесь поблизости есть замечательный подъезд. Там и поговорим.

Пропахший кошками, длинный коридор с таким количеством дверей, квартир и боковых, неизвестно куда ведущих коридоров, что попытавшись их сосчитать, я быстро сбился. Черная лестница.

Я присел спиной к стене, чтобы видеть обе двери и окно, еще не совсем веря собеседнику и в то, что "разговор" не превратится в драку. С двумя такими, как Петр, я бы справился, но не больше.

И еще: у него было лицо бойца.

- Мужик, как ты относишься к Лизавете? - Он помедлил и уточнил: - Как к женщине или как к сестре?

- Как к сестре.

 

Петр.

Был похож на песню про Афганистан, какие и теперь часто поют возле метро люди в медалях, тельняшках и с синтезаторами.

Родился в одном из криминогенных пригородов Москвы. В юности – байкер.

14 лет. Цепи, ножи, мотоциклы, потасовки времен начала перестройки. 30Х30 человек. По субботам и/или воскресеньям. В остальные дни – было некогда, ходили на работу.

16 лет или чуть больше. Аварийная бригада по обслуживанию АЭС. Сначала с места катастрофы вытаскивали рабочих, затем военных, а потом запускали аварийку. Плотная, наадреналиненная жизнь, зависящая от секунд, проведенных без противогаза и ОЗК; сослуживцы (многие - после афгана) гибли. Петр остался жив, но сжег легкие, облысел и частенько попадал в милицию пьяный.

Картавый.

"Ты, мужик, знаешь… друзья погибают. (Киваю, будто отбивая ритм) Марсик, Гоша, Василий… Я возвращал вещи Марсика его жене. Там была пара тельняшек, еще какая-то одежка, сигареты... все в один рюкзачок влезло. (Смотрю в сторону, будто заинтересовавшись похабной надписью на стене) Только нож я не знал, куда положить. Он выпал, когда Марсик в грузовике горел. Ножны сплавились и ручка тоже, но, хер его знает, зачем ему такой ножик был нужен, титановый. Не точится ни фига… зато – вот остался. Марсик сгорел, а он остался. Теперь мой.

"Вообще-то в том грузовике я сидел и не увидел, что от горящего здания какая-то хреновина в мою сторону летит. То ли баллон какой-то, то ли еще какая хуйня… Я и не мог из грузовика видеть. Спиной сидел. Смотрю – Марсик дверь открывает, выталкивает меня (я метра на 3 откатился и – мордой вниз), а потом мне Длинный сказал, что эта фиговина прям в кабину хуякнула. Меня костюм спас, и то не очень. Пожгло… А от Марсика только кости с зубами остались. И ножик. Вот так-то, мужик! Такие друзья… (Смотрю в пол и неторопливо шлепаю кулаком одной руки в ладонь другой, не выбиваясь из взятого вначале ритма).

“Такие друзья стоят того, чтобы ради них убивать”, – ответил я без пафоса и в первый раз почувствовал на себе взгляд Петра “снизу-вверх”.

Позже, в процессе разговора, таких взглядов он кидал на меня все больше и больше. Петр испытывал ко мне уважение, что удивляло. Говорил почти как младший со старшим. Может, из-за дурацкой моей манеры быть со всеми на равных; а может быть потому что знал, что я не боюсь крови; а может просто потому, что я слушал и не перебивал, сочувствовал. Или Лизавета ему черт-те чего про меня наговорила (не исключенный ведь вариант?).

До метро я добрался через часа три и под большим впечатлением. Уважение бойца, есть ли что-нибудь главнее для “..надцатилетнего”?

Он делил людей на категории:

Обыватели – гады (всего боятся).

Сталкеры – бойцы (ни черта не боятся, не любят обывателей. Цой).

Чудаки – художники, пишущая братия, творческие придурки (в драках не нуждаются, потому что выше)

Монахи – воины и художники (самые крутые: и подраться могут и картину написать).

Себя Петр считал сталкером. Меня (из-за этого самого непонятного уважения) чудаком с вариантом на монаха.

- Я вижу, что ты живешь по неписаным законам, – говорил он мне, - думаю, что ты их не назовешь, но все таки подумай на досуге. Если ты их сформульнешь, это и будет Истина (он произнес это слово с большой буквы, и я фыркнул, не испытывая доверия к подобным терминам вовсе).

И что взбрело ему в голову?

Я рассказал ему о друге, который прикрывал мне спину в подростковых потасовках. Петр сидел лысиной ко мне, глазами – в пол. Мужественная поза уставшего от жизни, блин!

- Ты сильный. У тебя есть друг, и он прикрывает тебе спину в уличных драках. Но бывают вещи посерьезней. Если что, можешь иметь в виду два ствола мой и Длинного. Нас из бригады только двое осталось.

Я кивнул.

Руки мы жали друг другу долго.

 

Зима 1999 года. Продолжение продолжения вечера. Бар в окрестностях Тверской.

Письмо предназначалось для матери Лизы. Шумная, сильная женщина. Кажется, объединение этих двух качеств принято называть наглостью. Запахивать халат при мне она считала необязательным, беспрерывно кипятила чайник, клала друг на друга толстые ноги и курила, курила, курила. Умная. Кандидат наук or smth. Я подумал о том, что хорошо бы ее как-нибудь пригласить в этот бар и посидеть вместе, просто так, поговорить "за жизнь" или как там еще это называется.

К той осени мы с Лизой стали видеться все чаще. Она из причудливых длинных юбок перелезла в теплые штаны и смешные, по-домашнему пахнущие кофты. Ружнина к этому моменту успели сменить один за другим два или три дядьки, о которых она не уставала рассказывать и любить их, той любовью, на которую способны только девушки ее возраста, годом старше моих "надцати". Я слушал.

Лизины глаза. Какого они были цвета? Кажется – серые. Всегда в полутьме – огромные, а на свету – прищуренные блестки. Сквозь джинсы на меня смотрели две круглые коленки, ниже - ступни ног в детских (по размеру) носках. На бедре – карман. Мне такие карманы тоже нравилось носить. Волосы – кажется, темно-русые..(черт! я ни фига не помню!), длинные, собранные в косу или пучок, на вид – приятно тяжелые. Было все равно, что она говорила, лишь бы слушать, посмеиваться, но глядеть прямо, взгляд-во-взгляд. Может быть, у нее была высокая, совершенно женских размеров грудь, но под этими самыми домашними кофтами – ничего не видно... А еще - пальцы .. они что-то все время теребили, совершенно по-детски выглядящие из-за черноты под ногтями пальцы.

Смех – чистый. Улыбки – яркие. Когда долго приходится видеть вместо улыбок демонстрацию зубов, то просто радость кажется откровением, да?

Я чувствовал (да, черт побери, чувствовал) всем подростковым своим телом и душонкой, что становлюсь ей близок, и был бережен с ней, как не был, должно быть, бережен с девушкой ни один из нашего круга.

Однажды, когда мы сидели, против обыкновения, рядом (а не напротив), в квартире погас свет. Я расслышал в темноте Лизкино сопение, а затем (почти сразу) - почувствовал на сгибе одной из скрещенных на груди рук ее ладошку. Признаться, даже через свитер меня обожгло. Не было ни фига видно, но, представив себе как те самые пальцы тихонько жмут мой локоть, я еще на всякий случай зажмурился, а потом – взял ее ладошку, положил на диван, и погладил сверху, успокаивая.

Темнота продолжала заливать глаза, но сквозь нее уже было видно, как Лиза поникла.

Я укладывал ее спать так же, как потом, через несколько лет, буду укладывать дочку. Сидел рядом, поправлял одеяло, чуть ли не сказки рассказывал! Что делала она? Засыпала тихонечко.

 

Мы впервые поссорились так:

Она приехала раздраженной. То ли с мамкой что-то, то ли с дядькой очередным поругалась, и сразу же повалилась спать. Такое бывало и раньше. Обычно она рассказывала, но в этот раз я тщетно пытался разузнать, в чем дело. Она огрызалась, а я ничего так не желал, как утешить, да так желал, что аж селезенку сводило (или что там слева, под ребрами?).

Пришлось настаивать, уговаривать, но тут, похоже, я переборщил, потому что она повернулась ко мне и отрезала: “Это мои проблемы!!!”

И меня обожгло снова, как тогда, в темноте, но уже не теплом.

С вопросом "Как так?!!!" я отправился к письменному столу. Вырвал из тетрадки листок в клетку, достал ручку (чертов подросток!). Написал:

"ВСЕ!"

Оставалось только поставить специально придуманный мной росчерк, для того чтобы порвать с человечком. Листочков, где было написано это самое "ВСЕ!" (носил их сложенными в записной книжке) имелось всего несколько. Один адресовался впервые напившемуся на моих глазах чубрику, совравшему мне, что не пьет (вранья я не терпел); рыхлолицему Аркадию, который по горячке запустил в свою жену швейной машинкой "Зингер", в результате чего проломил ей голову; и еще кому-то там. В эту компанию Лиза имела все шансы попасть. Но как только я "занес ручку" над ее листочком, она приподнялась на локте, позвала меня виновато и рассказала, что Петр признался ей в любви.

- А я ведь его не люблю, - скукоженно посмотрела она и едва не заплакала.

- А зачем ты тогда с ним? - спросил я жестко, по настоящему недоумевая..

- Не знаю… Может, люблю все-таки...

Милая моя интеллектуалочка… Арабская поэзия, ексель-моксель! Я, несмотря на неопытность, был умилен, а она – расстроена, и еще – стало стыдно за "ВСЕ!", которое едва не вырвалось.

 

Наши разговоры не могли остаться без внимания моей матери, а как еще? Она ревновала и старалась почаще нас беспокоить. Это нормально.

Как-то раз (какого-то черта у нее было время вечером) она приходила каждые 10 минут, предъявляла тазик с бельем и шествовала мимо нас на балкон, где специально долго возилась. Мне приходилось каждый ее приход задерживать дыхание и оглядываться.

Отсюда и родилась идея.

- Слушай, а поехали на дачу в каникулы, - предложил я, не надеясь, что Лиза согласится. - Там хорошо, никого нет, мы сможем спокойно общаться и никому не помешаем.

- Хорошо, - ответила она радостно, к моему немалому удивлению, - поехали, а то у меня тоже дома, сам знаешь...

Да уж, это я знал.

 

Лиза звонит вечером домой:

- Отец.. Я не приеду.

- …

- Нет, не надо мать к телефону звать, просто скажи ей, что я не приеду.

- …

- Ну что ты как маленький, сам не можешь решить?

- …

- Ладно. Я позвоню позже, когда она придет. Ну ты все равно ей передай, ладно?

Бряк трубки.

Позже она не перезвонила. Перезвонил я.

- Добрый вечер. Галина Ивановна?

- Да.

- Это Олег говорит. Помните, я к вам приезжал?

- Помню. Здравствуйте, Олег (почти радостно)!

- Лиза сегодня останется у меня, вы не возражаете?

- Я-то не возражаю, а как к этому твоя мать отнесется?

- Хорошо отнесется, а куда она денется?

- Ну ладно.. (смеется)… только передай Лизке, чтобы завтра вечером вернулась домой.

- Хорошо, Галина Ивановна, передам.

После этого я повернулся к Лизе,  ожидающей материной резолюции:

- И делов-то… Только ты это… домой завтра возвращайся. Переживает она.

 

Начались каникулы. Мы договорились встретиться на автовокзале, в десять, но накануне поздно вечером Лиза позвонила и извиняющимся голосом сказала, что не сможет поехать со мной и чтобы я ехал, а она - на следующий день тем же автобусом. Я изложил ей, как добраться, обещал встретить и отправился на боковую, желая как можно скорее войти четыре седые стены, где русская печка, летом сверчок, а зимой – тихо, скинуть с плеча рюкзак и даже тихо сказать "Здравствуй" дому, живому настолько, что с ним можно было разговаривать вслух.

Я любил его, как человека, и мы часто одиночествовали. Стена леса вдалеке, огонь в печи, лист бумаги рядом с кружкой чая и шариковой ручкой, неуместной среди всей этой старины. Романтика, блин!

Приятно было и чувствовать себя хозяином, выходя с топором навстречу мужикам, являющимся по весне с нерестовой рыбой, которую они меняли на водку, и говорить грозно:

- Чо надо! Нет у меня водки!

Мужики косились на топор и уходили.

 

Поздняя осень 1992 года. Утро. Автовокзал.

Надо сказать, я удивился, встретив на автовокзале Петра. Он пьяно спал на неудобной оранжевой скамеечке зала ожидания, а при попытке разбудить его едва на меня не бросился.

- Ты что, тоже с нами едешь? - спросил я его.

Он сонно кивнул.

Я сообщил ему о Лизаветиных проблемах и о том, что завтра с утреца нам предстоит ее встречать. Он кивал, горбился, покашливал.

В автобусе мы специально сели подальше от всех.

- Мужик, - произнес Петр и пошатнулся, даже сидя, - ты извини, я сегодня ночь не спал.

- Нам ехать три с лишним часа, спи.

Я стал смотреть в окно. По стеклу ползала почти уснувшая муха. Я сгреб борющееся насекомое и смял в пальцах. Зачем?

А дальше - плыли зимние, голые пейзажи, подмосковные города, трасса, по которой бежали впереди автобуса поземочки, белыми на черном извивами.

Петр спал всю дорогу, и лишь в городишке, где мы остановились, чтобы взять пассажиров, вышел и посетил аммиачный ад общественного туалета.

Петр спал даже тогда, когда мы высыпались из влажного, но теплого салона и, перейдя трассу, покрытую ледяной коркой, побрели по снежной целине, увязая иногда по колено несмотря на то, что дорогу я знал точно и был уверен в том, что мы с нее не свалились.

Через час с лишним я открыл щелястую дверь и пригласил Петра внутрь.

- Ну здравствуй! - произнес я и скинул куртку на потемневший от сырости стул.

Петр проснулся.

- Водка есть?

- Где-то есть, - улыбнулся я привычному вопросу.

- ... мы утром положили пятерых человек. Двое - мои.

Я не расспрашивал (не хотелось), но Петр сам завелся. Что-то говорил про разборки Длинного, ночную перестрелку и багажник, набитый герой, который они облили бензином и подожгли вместе с машиной и пятью трупами в ней. Бойцовский бред и синяки на груди от двух "пойманных" в бронежилет пуль.

Через пятнадцать минут мы согрелись в два топора и притащили кучу наколотых бревнышек к печке. Дымовая завеса из сырой печки повисла синими лоскутами под потолком. Я чифирил. Петр пил водку, смешивая ее с медом, и закусывал тушенкой, иногда проявляя агрессивность. В ответ на нее (не так уж хорошо мы друг друга знали), я достал из кармана нож и взмахом воткнул его в стену рядом с собой.

- Хе,- осоловело, всем телом хмыкнул Петр, - может, он тебе и пригодится, когда за мной сюда придут. Меня грохнут, а тебе устроят филиал гестапо. Длинный-то язык себе скорее откусит, чем выдаст меня, а вот за Лизавету я не ручаюсь.

- Она тоже откусит, - бросил я сквозь зубы, занятые тушенкой.

- Думаешь?

Я кивнул, и стал старыми одеялами завешивать окна так, чтобы снаружи не было видно света, повесил нож на пояс и начал разминаться. У меня мокли ладони. - "Филиал гестапо"...

 

Страх.

- Канишь, салага?

Я обернулся к нему разгоряченный, с надутыми от разминки мышцами.

- Да, я бы, пожалуй, без железки на тебя не попер.

С пОтом хорошо выходит всякое дерьмо из головы. И я отжимал от себя пол до тех пор, пока не стало заливать глаза.

- Скорее всего кинут пару гранат в окно. Нам с тобой хватит, даже с лихвой. А потом пойдут добивать. Если останешься жив, надо будет положить человек восемь.

Над столом висела лампа. Под лампой - мы. Наши ножи – в стене рядом, лезвие к лезвию. Нож Петра (Марсика) - обоюдоострая форма так и просилась в мясо! Новая ручка - пластмассовое фуфло, зато упор – чин-чинарем, даже с набалдашничками на концах.

Мой, большую часть времени, правда, валяющийся в столе просто так, выглядел более скромно. Лезвие –  длиной две ширины ладони - заточено с одной стороны. Ручка обмотана изолентой. Пара отметин от 220 V при починке лампы.

Хмельной Петр неуверенно и тяжело положил кулаки на стол:

- Мужик, ты Лизавету трахал?

- Говно вопрос! Зачем? Те, кто ее трахает - приходят и уходят, а я остаюсь.

- Давно ее знаешь?

- Не очень, но, по-моему неплохо.

- Странно.

- Что тебе странно?

- Что ты ее не трахал. Она и покойника раскрутит.

Я отпил чая и и не ответил.

- Мне кажется, ты вообще еще женщины не знал…

Прошло два часа. Петру то и дело казалось, что кто-то идет. При этом он вскакивал, выходил на крыльцо. Я занимал позицию за дверью, пытаясь удержать в голове, что бить надо в шею или подмышку. Затем возвращался за стол, услышав снаружи: "Это я!"

Так прошло еще несколько часов. Петр в конце концов захрапел, а я чифирил, громко хлопая кружкой об деревянный стол, не собираясь спать и готовясь к драке.

Никто не смог бы положить восьмерых.

Уже давно стемнело. Я выключил в сенях лампу, чтобы не светиться силуэтом в дверях, вышел на крыльцо, и долго вглядывался в темноту, - не прыгают ли где по ухабам фары. В кустах дышала какая-то зверюга. Запустил в нее поленом - зверюга ушла с шуршанием.

Неожиданно мимо меня прогромыхал Петр, и его вырвало с крыльца на снег.

- Мужик, я слишком тебя уважаю, чтобы блевать в твоем доме.

Проблевавшись, он утихомирился окончательно. Я тоже вскоре лег, и пролежал всю ночь, глядя в потолок и слушая звуки за окном. Нож торчал в стене над моей головой. Чтобы его достать, нужно было только протянуть руку.

 

Утро наступало долго. Мы почти бегом двигались к трассе, не забывая, однако, озираться. Страх еще не вышел из нас. У меня нож – в рукаве. У Петра – за поясом. Под ногами чернел раздолбанный грузовиками асфальт, мы опаздывали.

- Да, не в форме ты, дядь, - ободрил я его.

- Будешь тут в форме.

Мы уже подходили, когда завидели остановившийся автобус. Петр свалился с дороги и меня утащил. Из автобуса кто-то вылез, но не Лиза, точно.

- Если это они, оставь меня и уходи. Ты им не нужен.

Я молча хлопнул его по плечу и вытолкнул обратно на дорогу. Петр пошел навстречу сошедшему. Это оказалась крупнотелая бабуля с мешком на плечах, которая, проходя мимо Петра, поздоровалась с ним радушно. Он в ответ сплюнул на асфальт.

Лизы не было.

- Что будем делать?

- Ждать. Если до вечера не появится - пойдем по трассе в обратном направлении. Хорошо, если она пропала по дороге, но если в городе... Я уже знаю, куда идти и в кого стрелять.

Случись так, я бы пошел с ним.

 

Через час мы вернулись к дому. Лизы не было.

- Будем ждать вечера, - уселся Петр на ступеньки крыльца.

И тут - Лиза выскочила из-за дома румяная, краснощекая, в платке и шубке. Я только успел достать нож, а Петр уже даже замахнуться. Остановилась:

- Вы чего?

Я с локтя швырнул клинок в стену и он затырркал между бревнами. Петр всадил нож в ступеньку рядом с собой.

- Как доехала?

Лиза посмотрела на него, на меня и рассмеялась, а потом - плюхнулась к тщедушному Петру на колени и обняла его голову.

- Как вы тут?

- В порядке, - кивнул я на круглый след от блевотины. 

- А вы убийц с автоматами, что ли, ждали?

Петр рассмеялся. Неубедлительно. Я пошел в дом разжигать печку.

 

Ночь.

- Спит?

- Спит вроде. Смотри-смотри, он гитару с собой взял в кровать.

- Ну, это его женщина! (смех шепотом)

- Я преклоняюсь перед эти мужиком, Лизка.

- Он хороший!

Вздохи, “шшшшш”… “сссссс”, хруст волос, трущихся об волосы, и прочие недвусмысленные звуки.

Нафиг! Сплю!

 

Утром я собрался, дал ЦУ по поводу обращения с русской печкой (это только кажется, что ее легко топить), наколол еще дров, чтоб ребятам не заморачиваться, и отбыл в направлении трассы по свежему снегу. Шел. Пел в голос. Щурился от солнца.

На трассе – шумно. До города добрался на машине, которая посыпала асфальт песком. Дядька в телогрейке на мое “здравствуйте”, спросил:

- Ты местный, что ли?

- Н.т, - отвечаю, еле шевеля губами, - пр.сто л.цо оч.нь з.мерзло.

В городе меня подобрал экскурсионный автобус со сломанными тормозами и ворохом пожилых баб, у которых воняло из-под строгих юбок. Преимущественно – плесенью. От меня, в свою очередь, воняло дымом и едким юношеским потом, так что мы были квиты.

Лысоватый водитель автобуса Володя, грел промерзшую тормозную систему спиртом, улыбался мне и старался не подпускать к пассажирам.

Какой-то дед-бодрячок выходил вместе с Володей, мешал ему, чтобы потом вернуться в салон с вестями:

- Все! Капут! Щас будем пОльты жечь! – объявил он после очередного возвращения.

Бабки смеялись:

- Ой, как я люблю, когда говорят “пОльты”… - заливалась одна, фиолетовонапомаженная жаба.

Через полчаса езды они затянули “Парней так много холостых..”, а я уснул.

Москва при встрече кусала асфальтом промерзшие пятки.

 

Лиза. Часть вторая.

“Ебануто, как сознание.”

Анатолий Хулин.

 

Декабрь 1999 года. Вышел из бара. Иду по Тверской.

Тогда, в девяносто втором, я вернулся домой, залез в ванную, долго валялся там, разглядывая пальцы на ногах; потом на кухне пил чай, жрал что-то, но все никак не мог успокоиться.

Я хорошо предчувствую опасность. Знаю, что нечто подскажет мне остановиться как раз в тот, момент, когда на то место,  куда я собирался наступить, упадет кирпич. Вот эта самая чувствилка и сверлила мне мозги, делала свежие простыни жесткими и шершавыми. Смешно вспоминать: я ложился, потом - вставал, выходил в кухню, пачкал посуду - мыл посуду, торчал над раковиной, слушая воду, уходил , ложился. А потом снова.

В башке тикало: “Что-то не так! Что-то не так! Что-то не так!”

 

В этот момент  моем доме за полтораста с хреном километров проснуся Петр.

Тихо. Лиза спит рядом голая, белая. Он встал, натянул джинсы, прислушался: ничего.

Он толкнул дверь в сени, и его свалило на пол огнем. Пожар!

Петр кинулся к кровати, стащил Лизку на пол и  забросал одеялами. Потом - к окну (почему-то выбрал единственное, в котором оставалась рама), ударил стулом - попал в простенок, ударил еще и еще... а потом нырнул вперед через оскалившиеся стекла и оказался на снегу полуголый, с рапоротым брюхом, но все еще помнящий: “Там внутри человек..” и встал, чтобы идти вытаскивать, но Лизка уже выбиралась сама, расчищая ладошкой остатки стекол. И тогда он дал волю крику.

К дому заспешили местные жители. Зимой их оставалось то: тетя Варя, тетя Паша, тетя Нина и один на всю деревню старик без кисти руки, которого я не помню как зовут. Бабки охали и причитали, но без паники, кое-кто из них помнил войну. Тетя Паша и тетя Варя вылили в пожар принесенные ведра и побежали к пруду, где полоскали обычно белье, чтобы набрать еще воды. Старик наклонился к Петру:

- Живой?

- Морфий!!! - Петр орал.

- Кричишь - хорошо! Значит, живой. Кричи-кричи, родной, - обрадовался старик, подтащил санки, усадил на них Петра и стал придерживать за обожженную спину.

Тетя Нина, не переставая охать, впряглась обеими руками и потащила санки к своему дому. Лизка шла рядом, как и была: голая.

Через полчаса приехали пожарные и стали поливать соседние дома. Скорая приперлась еще позже, сетуя на дороги. Петру еще повезло, что пожарные проехали раньше и колею набили, а то б скорая вообще могла и не добраться.

Подвыпишвий фельдшер осмотрел Петра, вкатил ему морфия и забрал умирать в местечковую больницу. Через два или три дня его выручили оттуда моя и Лизкина мамки, которым удалось выхлопотать место в одном из московских ожоговых центров.

В той больнице с мамок еще и деньги содрали  “за медикаменты”. Телефон этой душегубки где-то остался у меня в записной книжке.

Лизку тетя Нина одела  в веселого цвета шмотки своих племянниц, приезжавших летом на каникулы, и посадила на автобус в Москву.

Поклон ей низкий за это.

 

Ноябрь 1992 года. Вечер. Трехкомнатная в спальном районе.

Меня ничуть не удивило то, что Лизка приехала сразу ко мне, а не домой. Глядя на нее, топчущуюся на пороге, я вспомнил американское слово disappearence, которое смешно переводится на русский язык, если делать это буквально, а литературно могло бы означать что-то вроде "на ней лица нет". Она шагнула внутрь квартиры через непродолжительную, но напряженную паузу, чтобы истерически спокойно снять верхнюю одежду и пройти в комнату, на ходу поправляя "той самой" забинтованной ладошкой волосы. Я пошел следом, закрыл дверь, затем настойчиво взял ее за плечи и усадил на свою кровать: "Все хорошо…. Все хорошо…"

Лиза почти не плакала, пока я стаскивал с нее чужую одежду и укутывал по самые уши, потом - пошевелила одеялком, чтобы крепко сцапать меня, присевшего рядом, за руку. Полночи она пыталась заснуть. Закрывала глаза, начинала задыхаться… открывала:

- Начинает сниться, что я внутри дома и кругом - дым.

Я был рядом. Держал руку. Иногда она обнимала меня так, будто если отпустит - погибнет, и тогда - плакала невыспавшимися, испуганными глазами.

Внутри меня было пусто и холодно, все тепло осталось снаружи, я принимал объятия:

- Спи, Лизка, все хорошо.

- А ты не уйдешь?

- Не уйду… постарайся заснуть, маленькая…

Она старалась…

Уже под утро я сполз на пол рядом с кроватью, где она, наконец, успокоилась, положил локоть под голову и до свету смотрел на потолок.

Когда в районе кухни раздались первые звуки жизни, я пошел туда и стал кипятить чайник, вытирать крошки со стола и сладкие следы кофе, ввязался в дискуссию об этапах эволюции с толстым молодым байкером двадцати с лишним лет. Он бросил школу в пятом классе, и его звали Лис… кажется..… Неважно!

Примерно через час я услышал из комнаты по-настоящему пугающий звук.

Лизка звала меня… и… пахло. Дымом?

Я вломился в комнату, когда за моим столом уже занялся и начал потрескивать рулон старых обоев и сверток отцовских ошметков кальки. Розетка!!!

Лестница. С известным звуком громыхающая крышка щитка. Я рванул все "автоматы" вниз, потом -  побежал на кухню, набрал кастрюлю воды и вылил туда, где набирало силу пламя, подбираясь к занавескам.

Лизка закуталась в одеяло на диванчике. Я взял ее на руки и отнес в соседнюю с моей комнату. Выгнал с кровати кого-то и отправил его на мое место, а Лизку укутал получше и продолжал обнимать, пытаясь удержать под одеялом ее дрожь, жуткую дрожь.

 

Петр скоро стал выздоравливать. Он уже мог спать на одном боку и ходить. Лизка ездила к нему на ночь, когда он мучился от пролежней и боли, а утром возвращалась ко мне в квартиру. Она уже не боялась ни резкого звука зажигаемых спичек, ни запаха дыма. Пожар отступил. Я жил на раскладушке в той же комнате, но виделись мы  редко, только когда утром  она успевала возвратиться до моего ухода.

В одно из таких утр я спросил:

- Ну что, как там?

- Ничего, ходит, зубами скрипит. Говорят, что поднялся раньше времени, обычно так быстро не поднимаются.

- Что у него вообще?

- 40 процентов поверхности. Третья степень. На плече - четвертая. До кости почти обгорело. Говорят, чуть подольше проколупался бы с окном - и все... возиться бы не стали.

- Ты в школе-то давно была?

- Завтра поеду, меня обещала машка подменить.

Кто такая машка, я не знал, но кивнул одобрительно.

- Он сегодня меня ждет, но без ночевки.

- Вместе поедем.

 

Ожоговый центр им. Вишневского. Декабрь 1992. 18:30.

Здание было старинным и напоминало кино по мотивам рассказов Чехова, где доктора в пенсне, а больные в полосатых пижамах. Гардеробщица, чья юность, видимо, закончилась одновременно с временами   Антонпалыча (ну, может,  чуть позже), строго сказала:

- Гардероб до семи. Если не успеете - останетесь ночевать.

Оставаться ночевать здесь было делом нормальным, чтобы ухаживать за родными/близкими. Медсестры появлялись к утру.

 

Палаты. Здесь человеческий крик был доказательством  жизни и скорого выздоровления. Место Петра - возле окна, а на соседней с ним кровати лежало нечто, с черным лицом,  завернутое в бинты. Нечто слегка шевелилось и иногда мычало.

- 80 процентов, - откомментировал Петр, сразу после того как с трудом поднялся мне навстречу и протянул здоровую руку. - Жить  точно не будет. Ему осталось 2-3 дня на морфии. Даже в себя прийти не успеет.

Я поежился от намека на ощущения, которые мог бы испытать этот человек, приди он в сознание хоть на секунду. - Пойдем пройдемся, -  Петр увлек меня в коридор, увидев, что я стекленею.

- Ты как? - спросил  я , спохватившись по поводу своего визита.

- Ничего. Уже могу спать на одном боку, пролежни почти прошли. Только каждая перевязка -  филиал гестапо.. я не кричу, хотя мог бы, здешние медсестры и не такое видели: тут как на войне, а иногда и пострашнее. - Он хотел усмехнуться. Получилось неубедительно. - У тебя как?

Я пожал плечами:

- По прежнему: учеба-тренировка-дом. Расскажи, что там случилось-то, Лизку я боюсь спрашивать.

- Скорее всего, нас подожгли.

Именно этого ответа я ожидал. Легкая мания преследования - штрих к портрету бойца.

- Я проснулся, почуяв опасность. Длинный всегда говорил мне: “Когда просыпаешься и чуешь опасность, сначала досчитай до десяти, а потом - действуй.” Я не досчитал... открыл дверь в сени.. там в углу что-то взорвалось.

- Неполная трехлитровая банка с керосином стояла на лавке.

- Ну да, скорее всего, она и жахнула. Только мне показалось, что когда я окно вышибал, от  дома кто-то бежал, кажется - я его раньше видел, это дед с рассченной губой, знаешь его?

- Знаю, в крайнем доме слева живет. У него кисти руки не хватает.

- Ну-да... Мне показалось, что он вечером по темноте приходил и через щели между бревнами в сени заглядывал. А там щели - сам знаешь какие... (пауза).. были.. Туда и лимонку подсунуть, и пакли горящей кусок запихнуть - нефиг делать. Он знал,  что у тебя в сенях керосин?

- Вряд ли... мы почти не общались и в дом он  ни разу не заходил... при мне, по крайней мере.  Да и “бежал от дома” он вряд ли, ему ж за 80. Тебе охота выяснять?

Петр пошевелил больной рукой:

- Вот очухаюсь, съезжу, поговорю с ним. Меня уже через месяц обещают домой отпустить. Заживает, говорят, как на собаке.

- Не стоит, не верю я, что он вас поджег, незачем ему.. а если бы его твои друзья надоумили, то придумали бы что-нибудь более действенное. Поедешь его донимать, нам в деревне житья не будет. А места эти мне родные. Помнишь диван к сенях? Так вот я там, можно сказать, девственность потерял, - улыбнулся я и Петр понимающе -  в ответ.

- Когда я дверь открыл,  горело сверху...

- Правильно, там проводка была проложена. Вы свет в сенях на ночь выключали?

- Не помню...

- Ладно, будем считать, что никто не виноват. Главое -  все живы.

Лизка в этот момент что-то обсуждала с машкой.

- Ну что, двинули? - повернулся я к Лизке.

- Да, пора уже, - бойко согласилась она, подбежала к Петру и попыталась поцеловать его в остатки губ. За разговором я не сразу заметил, что на лице у него остались целы только глаза. Из башки не шел тот... 80 процентов.

- Красив? - улыбнулся Петр.

- Аполлон безведерский, - буркнул я.  - Провожать нас пойдешь?

- Пойду. Вы давайте пешком, а мы с машкой лифт подождем.

Лизка ломанулась через две ступеньки по лестнице, я - следом. Когда мы спустились, гардеробщица запирала дверь, за которой  томились шубы.

- А, успели все-таки... Ну давайте, ищите где там ваши пОльты, в следующий раз не отдам.

 

Мы вышли из здания. Я сказал:

- А он молодцом.

- Видел бы ты его ночью, -  хмыкнула Лиза, - особенно когда он на одном боку ко мне подползал и приставать пытался.

- Вот чучело! И что, успешно?

- Нет, конечно, только мне пришлось потом всю ночь с соседней койки рассказывать, как я его люблю, а то он расплакался, извинялся, стал ревновать меня ко всем и каждому, подозревать в изменах!

- Ладно, скоро поправится, и у вас опять все хорошо будет.

- Ничего не будет хорошо, - спокойно ответила она. - Ничего не будет.

 

В метро она уснула у меня на плече. На левом, что ли?

 

Зима 1992. Вечер. Трехкомнатная в спальном районе.

Запах того, что происходит внутри, я почуял еще на лестнице, поэтому, вошедши внутрь, не постеснялся поморщиться от голосов:  “Оооо.. кто пришел! За это надо... “

Лизка же, напротив, оживилась и затопала в кухню (она вообще была не прочь выпить):

-  Привет!

Крепкий коротышка со смешной фамилией Крафтверкер подвинулся, намекая на то, что барышня должна присесть рядом с ним.

На столе - салат в эмалированной миске, на миске - голубые цветочки; пластиковая бутылка, компот в стакане (запивка), майонезная банка “Провансаль высококалорийный” (под пепельницу), литровый пузырь спирта  “Рояль”.

Обычное говнище...

Я удалился в комнату и провел остаток вечера за ксерокопией “Тимея”, придумывая, шоб там такое еще можно было откомментировать, а потом завалился спать.

 

Крафтверкер.

Готовый персонаж второго плана для музыкальной комедии. Коротышка, с тяжелыми кулаками, толстыми пальцами и волосатой спиной, он закончил школу и музучилище по классу виолончели (или виолончлена, по его собственному выражению), что заняло у него в общей сложности  11 лет; увлекся гитарой, причем фигачил такие пассажи, что мой приятель, типа профессионал (подрабатывавший параллельно с музучилищем в кабаке), нарисовал себе лозунг “Догоним и перегоним Крафтверкера” и корежил  пальцы по 8 часов в день еще целый год, прежде чем сумел достичь чего-то похожего.

Крафтверкер мог играть на гитаре часами, никого не слушая и не беспокоясь о том, слушает ли его кто-нибудь. Из-за этого никто не брался ему аккомпанировать.

Раздолбай. Как-то мне пришлось одалживать ему инструмент для концерта(!), т.к. свой он посеял. Причем встречу он продинамил на полчаса, объясняя тем, что уже в пальто стоял полчаса, поставив ногу на табуретку в прихожей, и играл, играл, играл на попавшихся под руку “дровах” хозяина квартиры.

Гитары он сеял часто. На вопрос о потерянном инструменте существовал почти стандартный ответ: “Вчера уходил с девушкой и гитарой. Сегодня проснулся без девушки и без гитары”.

Ну, гитары-то (дорогие!), конечно, находились, а вот девушки - редко, т.к. словарный запас Крафтверкера, касающийся слабого пола, включал в себя выражения “чисто потискаться”, “мама”, и “я тебя целую в самые трепетные места”.

Напившись, кричал: “Все бабы сволочи!”

К мужчинам обращался уважительно: “чисто в курсе” (поговорка на все случаи), “старый отец” (обращение к знакомым) и “папа” (к незнакомым).

В возрасте 15-20 лет писал стихи, говорят - неплохие.

 

Именно голосом Крафтверкера из коридора я был разбужен через некоторое время после того, как “Тимей” отправил меня к Морфею. Второй голос принадлежал Лизке, а третий - музыканту “типа-профессионалу”.

- Отвалите! (Лизкин голос и шлепок).

- Ладно-ладно-ладно... - два других голоса.

Тишина.

И опять:

- Отвалите, мужики! (два шлепка)

Шуршание, затем - Лизка в дверях комнаты:

- Олег, они мне в коридоре спать не дают.

- Ложись здесь, - махнул я в сторону кровати брата, благо того не было дома.

Мужики переключились друг на друга.

- Она тебе не даст!

- Да иди ты (было темно,судя по звукам, они толкались, сидя на корточках), а тебе, типа, даст.

- Эй, мужики! - прервал я их, -  тише там.

- Олежка, ты чисто в курсе, старый отец.

Лизка молчала. Ворочалась. Видимо, ее доставали уже давно.

- Мужики, отвалите, - продолжал я, - мне завтра вставать рано.

- Тссс...тьхо- тьхо- тьхо, - зашипели они друг на друга, но уходить и не думали.

Пришлось подняться и включить свет :

- Лизка, иди сюда, - и махнул в сторону своей кровати. -  Мужики, валите нафиг, это моя девушка.

Тон у меня был рабовладельческий, и они поверили.

- Да ладно, мы, чисто потискаться... ты в курсе.. старый отец..

- Тамбовский волк тебе старый отец, - засмеялся я.

То ли уважая во мне хозяина квартиры, то ли оттого, что слишком уж решительно я расправлял плечи и надувал грудь колесом, мужики отвалили допивать “Рояль”, а я вернулся в кровать, куда уже успела забраться Лизка. Она была пьяна, но в сознании и координации.

Когда я лег рядом, она сразу же обняла меня и устроилась на плече.

О!

- Давай спать, - предложил я.

- Угу! - она потерлась носом об мою шею и хихикнула.

- Чего хихикаешь? - ворчнул я и тоже обнял ее.

- Ничего, - улыбнулась она и потерлась снова, - засыпаю.

- Спи, Лизка, - шутливо рассердился я, когда она положила на меня ногу так, что коленкой накрыла то самое,  чему мы до сих не давали в буквальном и переносном смысле встать между нами.

Что тут началось...

Голова отяжелела; я видел Петра, который протягивает мне здоровую руку; бинты и 80 процентов; Крафтверкера и “чисто в курсе”;  огонь и кефир, которым я поливал чью-то обгоревшую на солнце спину; аэробные и анаэробные нагрузки.

Я накрыл ее собой, ничуть не удивившись тому, как умело она распахнула ноги. Помню, что по неопытности завозился с ремнем на  джинсах (она так и не сняла их со времени попытки поспать в коридоре): “Дай я сама, так ничего не получится.”

Когда я вспоминаю то, что было после, мне хочется лепетать по-французски. Остальные эпитеты и прилагательные для постельной сцены оставляю на совести читающего.

 

Утром  я успел поймать тот  трогательный момент, пока совесть еще спит, а я разглядываю девическое тело рядом со мной, доверчивое и сладкое. Потом тело пробудилось, стало Лизкой и сразу же заползло ко мне на плечо:

- Привет!

В то утро я был самодоволен.

 

Совесть со всеми своими “а как же...”, “почему же..” и “о чем ты думал..” проснулась только в метро. Я заткнул ее остатками самодовольства, и она оставила нас с Лизой в разврате и удовольствии друг другом еще на неделю.

А потом проснулась:

- Слушай, я так не могу, надо ему сказать.

Я видел, как Лизе не хочется со мной соглашаться - с одной стороны, и окончательно уронить девическое свое достоинство - с другой.

- Думаешь? - на всякий случай переспросила она, глядя в пол.

- Значит, так (утро стрелецкой казни, блин! я  -  тот долговязый на коне): мы поедем к нему и вместе признаемся. А то - если ты скажешь, получится - я сволочь, а если я скажу, то выходит, ты обманщица неверная (это я еще ерничать пытался).

Она согласилась, она кивнула, но в тот же вечер приехала поздно и с порога выпалила:

- Я ему все рассказала. Он сказал, что если бы мы пришли вдвоем, было бы хуже. Обещал, что позвонит  тебе.

- Не агрессивничал?

- Так, немножко...

 

Петр позвонил только на следующий день, после вечерней перевязки.

- Ну что, мужик, Лизка мне все рассказала, и я не удивлен. Ты сам назначил цену своим словам: теперь это дело твое и твоей совести.  Я тебе больше не верю.

(Высокопарновато, но правда.)

- Сам понимаю, дядь. Не получилось у нас дружить.

- Ну, это мы еще посмотрим, пока мое обещание -  в силе. Тебе повезло, что это не случилось каких-нибудь два месяца назад. Ты бы уже болтался на ближайшем фонарном столбе, а мы с Длинным пили бы водку.

(Здесь он чуть разозлился и я почувствовал, что пожалуй - да, болтался бы и ножками дрыгал!)

- Сейчас, после того как я обгорел, все по-другому, и поэтому я только прошу: береги ее! Ты еще не понял, как важно беречь ее, не давать оступиться.

- Ну ладно, болтался бы... это еще бабушка надвое сказала, хотя с кулаками и железкой против двух стволов трудно. Но раз уж не болтаюсь, сделаю, как ты скажешь, и про обещание тоже запомню.

- Хорошо, если что - звони.

- Ты тоже мой телефон не выбрасывай. Вдруг понадобится.

 

Зима 1999 года. Вышел из бара. Иду по Тверской.

Это было весьма похоже на идиллию: ночью мы занимались любовью, днем - делами, вечером - разговорами, играми, слушали музыку, иногда по-детски возились на паласе, боролись типа... Лизка чем-то там занималась, айкидо, что ли, поэтому возиться с ней было трудно.

Когда во мне просыпалась совесть, я был мрачен. Хотя принципы нашей квартиры гласили: “Почему бы и не переспать друг с другом, если к тому есть располагающие обстоятельства (маза)”, я был против такого расклада.

Однажды ночью, когда я, самодовольный, дремал, лежащая у меня на груди голова Лизки без запинки произнесла:

- Эй, я тебя люблю.

Блин, как это было просто, а в пот ее бросило!

Мне врезало по сердцу, но я остался теплым, погладил ее по спинке (мокрая!) и промолчал. Она улыбнулась, поцеловала меня и стала говорить чепуху, которая до сих пор слишком тревожит мое нутро, чтобы быть повторенной здесь.

Произнесение  слова «любовь» всуе заслуживает подзатыльника. Лиза его не заслуживала.

Той ночью она уснула первой, а я лежал, как тогда после пожара, положив локоть под голову и разглядывая огонечки, попавшие с улицы на потолок.

Свербило. Душа, или как ее там... Спать я не мог, поэтому выбрался из под спящей на плече Лизки, сел за стол и стал писать.

Писал какие-то глупости, о любви и нелюбви, в виде диалога с неизвестной мне многоопытной дамой, собственным альтер эго в женском обличии. Иногда в наш разговор встревало другое мое эго - циника, которое я про себя брезгливо окрестил “голосом разума”. Тогда он напевал мне “наше дело не рожать..”. Помню, что утром, когда в темноте прозвонил будильник, я встал, исписав почти целую тетрадку в 96 листов, от этого на локтях у меня отпечаталась грань крышки стола красными полосами. Полосы еще какое-то время болели, я вспомнил о пролежнях Петра. Жуткая, должно быть, штука эти самые пролежни.

Затем проснулась Лизка, и я решил, что все скажу ей вечером.

Я не любил ее, и это то, что не давало мне спать, то, из-за чего долбала меня моя совесть.

Чертов Экзюпери!

 

А вечером мы занялись любовью. После размякшему мне Лизка шептала уже совершенно беззастечниво: “Я люблю тебя! Люблю, люблю... “

Блин! Чтоб я еще когда-нибудь был так счастлив.

...и так безоружен...

- Лизка, нам больше не стоит спать вместе.

- Почему?

Помню, что она все время щурила глаза, уже немного близорукие от того, что ей приходилось много читать, но в темноте они становились огромными. И вот эти, огромные, спрашивали меня:

- Почему?

- Потому что это неправильно.

Глаза заблестели ярче, и запахло слезами.

- Что неправильно?

- Все неправильно. То, что с Петром так получилось - неправильно, и то, что у нас - неправильно.

- Что-то не так? Тебе со мной плохо?

Запах слез становился отчетливей. Я не ответил. Мне было с ней СЛИШКОМ хорошо.

- Ну как так... - она дрожала, - а просто мне можно приезжать?

- Конечно, буду рад тебя видеть, - ответил я громко и слишком уж радушно. В действительности я чертовски боялся, что она больше не придет.

- Ну ладно, - улыбнулась она, отвернулась и закрыла глаза, типа спит.

- Прости меня, маленькая, - я погладил ее по голове, страясь вложить в ладонь все оставшееся тепло и ни капли замершего сердца.

 

Утром мы оба отправились по делам, а вечером она приехала и как ни в чем не бывало улеглась со мной. “Последний раз”, - сказал я себе. Соврал, конечно. С этого момента мы занимались любовью каждую ночь, но теперь с двойным усердием, потому что каждый раз считали последним.  Такое, блин, творили, что и вспомнить стыдно. Почти не разговаривали, чтобы не помнить о том, что правильно, а что нет, и извиняли друг друга за это. Ласками.

 

Я продолжаю идти по Тверской и смотрю вокруг.

Здесь в это время суток всегда шумно. Можно разговаривать  с собой вслух и точно знать, что тебя никто не слышит. Когда я иду сюда не с целью лелеять ипохондрию, то вижу других таких же, они движутся: с работы, с учебы, может еще откуда и шевелят губами. Мы узнаем друг друга по глазам, глазам людей, которые большую часть жизни вдыхают вместо воздуха испарения реки Москвы и затыкают уши шумом Тверской, а в ее перенсаселенке ищут уединения. В нас 80 процентов пассивного элемента, остальное - гонор. Единственный наш вопрос к миру: “ А что я там не видел?” - и ответ на него часто не важен.

Именно с этим вопросом я кружил по парку зимой  92-го года и искал драки. Безуспешно. Я видел впереди компашку из нескольких громкоговорящих подростков, шел на нее и проходил сквозь:  они молча расступались. Агрессия, которой я кипел, была подобна Лизкиной любви, она валила с ног бесконтактно.

 

Зима 1992. Вечер. Трехкомнатная в спальном районе.

Когда я вернулся домой, в коридоре Крафтверкер лелеял тягу подраться, лупя стенку. Я подступил к нему:

- Пошли на лестницу, разомнемся?

Предложение было нормальным. Крафтверкер частенько колбасился там с кем-нибудь, когда присутствовала обоюдная охота почесать кулаки, но в этот раз он замялся.

- Ты чего, дядь, - говорю, - если я буду убит, то буду убит мушкетером.

- Да? - Крафтверкер будто бы протрезвел, - А если я буду убит?

 

Ответ на вопрос “А что я там не видел?” пришел, и я ему не обрадовался.

- Ты прав, - сказала Лизка, снимая ботинки. При этом она сидела на корточках, и вид ее коленок в джинсах, напряженой попки и взгляда снизу вверх вызывал желание дотронуться, погреть ладонь. Я улыбнулся.

Лизка улыбнулась в ответ, встала, обдав меня запахом девического пота, обняла и прижалась щекой:

- Мы действительно не можем больше спать вместе.

Я отстранился, чтобы посмотреть ей в лицо:

- Так я достаю раскладушку?

Не снимая рук с моей шеи, она посмотрела влево и вниз, запахла слезами, пискнула:

- Угу..

Я прижал родную головушку к своему плечу (оно сразу стало намокать):

- Не плачь, маленькая… - и гладил ее по этой вот голове.

- Я только тебя прошу…

- Все что хочешь, радость моя, родная моя, чудушко мое... - у меня остановилось в горле. - Лизка, Лизка, Лизка... -  имя казалось лучшим ласкательным прозвищем.

- Разреши мне спать с тобой сегодня ночью.

- Да, малыш, конечно.

Она кивнула, не отрывая лица от моего плеча, получилось, что потерлась носом.

- Только не приходи завтра вечером, иначе я вообще тебя не отпущу.

Она опять потерлась носом и задрожала, как от холода.

 

Зима 1999 года. Вечер. Тверская. Подхожу к центральному Телеграфу.

Передо мной самый один из главных почтовых ящиков страны. Я решил, что отправлю письмо отсюда. Припомнил разговор:

- Здравствуйте, Галина Ивановна, это Олег.

- Да... (вспомнила меня), привет.

- Сегодня 30-е декабря. Я хотел бы заехать.

(Пауза. Нервничаем.)

- Нет. Не надо.. я ничем не могу быть тебе полезной.

(Пауза. Я молчу. Считаю пульс.)

- Ну и все. (Кладет  трубку, сдерживаясь, чтобы не бросить ее.)

Достал письмо, перечитал, вычеркнул последнее слово, запечатал конверт. Через минуту опустил его в ящик слева от входа. Наверное, дойдет.

 

Поздняя весна 1993 года. Утро.

Мы с отцом едем  разбирать сгоревший дом. У меня - предчувствие трупа, могилы, или как еще назвать ощущение подхода к тому краю, за которым кранты. У отца - рыжая борода, седые волосы на груди, кустящиеся из-под  дедовской гимнастерки, туристские ботинки, списанные после работы в “полях”.

Мой отец геолог. Он рассказывает о том, как разбирал сгоревший дом в одной из северных экспедиций. Весело рассказывает. Я смеюсь.

Мы движемся от трассы той же дорогой, которой шагали вместе с Петром зимой.

Дом помнился мне большим. Теперь же, увидев его обрушившимся, обгоревшим, я удивился, как малО было пространство ограниченное остатками стен. Внутри - хлам из консервных банок, лопат и граблей без черенков, рамы велосипедов. От аллюминиевой бочки осталась лепешка, от печки (я ждал обгоревшей трубы из русской сказки) - кучка кирпичей. Переодевшись в одежду, которую не жалко выбросить, мы принялись обнимать шестиметровые бревна и складывать их  рядами; железный хлам сваливали в яму, где мы с братом раньше играли в блиндаж.

Разбирая пожарище, под одним  из бревен я нашел нож Петра. Ручка обгорела, но лезвие было цело, я протер его краем майки.

Мы разобрали дом и даже успели искупаться до вечера. Одежку выкинули, заварили чаю. Я глядел на кучу обгоревших бревен, которую рука не поднималась пустить на дрова, колол плоские щепочки ножом Петра и вырезал на них имя. Не спрашивайте чье.

 

Вы могли бы подумать, что мы с Лизкой все, но ошиблись бы. Наши отношения вернулись: она приезжала ко мне рассказывать про беды, погреться, спрятаться. Дядьки вокруг нее снова замелькали, и я перестал запоминать их имена, помню только одного, Васю, который, кроме того, что пробыл с ней дольше всех, как-то, напившись, хотел дать мне в морду, но упал и я вместе с ним. Мы пролежали на снегу, обнявшись, полчаса, и я говорил ему: “Вася, перестань, Вася, ты пьян, Вася отвали, Вася, Вася, Вася...”, но он не слушал и все пытался попасть мне пальцем в глаз. Так и не попал. В конце концов Лизка его оттащила и увела. Глупо и недостойно было бы  с моей стороны бить ее мужика, хотя бы и пьяного, пока он бережен с ней.

Она часто приезжала на пожарище, помогала чем могла с новой стройкой.

Огонь не отпускал Лизку.

Как-то раз мы ехали на машине в Москву, она уронила мне на одежду уголек от сигареты, когда перегибалась к окну, чтобы стряхнуть пепел, и рассмеялась:

- Я тебя все-таки подожгу когда-нибудь.

Зимой девяносто четвертого выгорела дотла ее комната. Только одна ее комната.

 

Зима 1999 года. Вечер. Тверская.

Я сижу. На тротуаре, что ли? Смотрю по сторонам. Щурюсь.

 

Ружнин

Женился еще три раза (официально). Жил в Минске, потом - в Москве, потом опять в Минске. Последняя его жена - только что закончила школу. Они живут в Питере. Великий поэт стал толстым, редактирует детективы.

Гелла.

Больше не появлялась.

Петр.

В 93-м я передавал ему нож Марсика, найденный на пожарище.

- Эта железка долго у тебя была, что скажешь? - спросил Петр, ожидая пафосного ответа.

- У бойцов одна душа.

И отдал ему свой нож тоже. Пусть..

По слухам, Петр сейчас работает в спасбригаде МЧС. Офицер.

Длинный.

Защищал Белый дом в октябре 93-го. Погиб.

Музыкант “типа-профессионал.”

Сел на героин.

Крафтверкер.

Иногда женится и/или бросает пить. Подрабатывает на радио. Поет рекламу голосами Розенбаума и Высоцкого.  Последний раз встретил его на улице. На вопрос “чем занимаешься” он ответил “кабелЯ гружу, на ремонтах шабашу”.

Дом.

Мы с отцом все-таки распилили на дрова. Новый построили рядом, но он до сих пор без окон. Старое место заросло.

Я.

Почти по-прежнему: работа-тренировка-дом.

Лиза.

Покончила с собой 30-го декабря 1993 года. Таблетки.