Вечерний Гондольер | Библиотека

Галина Щекина

ГРАФОМАНКА

                                               http://www.dynamo-ny.com/sakansky/diary/shekina/galina01.htm

 

1. Под светлые своды

Ларичева вбежала под светлые своды поликлиники в сильном запале. Она торопилась и скользалась на свежевымытом полу. Раздев ребенка, она рухнула вместе с ним и с пальто прямо на барьер раздевалки. Ребенок звонко закричал: "Сам тете отдам!" Тетя стала распихивать пальто, а Ларичева потянулась за сумками.

- Эй, тихонько, ребенка с высоты уроните! - испугалась гардеробщица.

- Ах да, извините.

У нужного кабинета спала неподвижная очередища, а у других кабинетов не было ни одного человека. Девочки и мальчики в трикотажных костюмчиках припали к родителям и забубенно смотрели вдаль. У Ларичевой ребенок тут же свалил с окна цветочный горшок.

- Следите за ребенком, - строго велела крахмальная медсестра.

Ларичева поспешно сунула горшок на место неразбитой стороной к людям и взяла ребенка в мертвые клещи. И вполголоса запела ему на ухо: "Посадил дедуля репку, пребольшая выросла..."

Участковая излучала тепло, как УВЧ.

- Фенкарол, бисептол?

- Поглотали.

- Электрофорез, ингаляцию?

- Отходили.

- Ой, не торопитесь. В легких чисто, но посидеть бы вам еще дома. Элеутерококк покапать в ложечку.

- Не могу, на работу надо.

- Ну как хотите. Печать в боксе.

Ларичева побежала по этажам, спасибая на ходу. Бокс был закрыт ровно полчаса, после чего сразу наступил обеденный перерыв.

- Не просите, не приму.

- Но почему? Полчаса вас ждала!

- Я не гуляла. Двадцатидневного на соскобы принесли, сами знаете, что такое. После обеда придете.

- После обеда не могу!

- Ну и мамочка. Государство ей дает дни на лечение, а она скандалит. Нарожают, потом плачутся.

Ларичева привыкла, что сначала из девочек воспитывают матерей, а потом этим же попрекают. Она уныло потащилась прочь, под светлые своды гастронома. Добыв кефира и дорогой колбасы, она обнаружила, что сынок пристроился к бабулькам и чего-то поел.

- Ты зачем побирался, сынок?

- А чего ж вы не кормите? Дите, оно жить хочет.

Ларичева некультурно отхватила зубами кусок колбасы и дала ребенку, чтобы разом заткнуть рот и ему, и бабульке. И еще - чтоб без нервов позвонить.

- Алло, статотдел? Забугину. Привет, выписали нас. Но только я приду в понедельник, а папка с оборудованием там, в нижнем ящике, вся запущена. Ты не занесешь? Я посчитала бы на выходных... Вот какая ты клевая. Жду вечером!

Оглянулась - сыночек пыхтел над колбасным огрызком.

- Алло, это союз? Мне бы Радиолова. Посмотрели рукопись? Хотела бы сейчас, ага...

Волоча сумки и ребенка, Ларичева въехала под светлые своды союза. Возвышенная секретесса ласково кивнула ей:

- Радиолов на заседании.

- Да мне только рукопись взять...

- Что с вами делать.

Взяла телефонную трубку, скользнула взором по сумкам, по сопливому сыночку. Ларичева томительно краснела. Вышел известный писатель Радиолов, корневик и душелюб. Выпустил много книг и показался необъяснимо добрый. У него был строгий белый пиджак и потемневшее в лишениях лицо.

- Посмотрел ваши наброски первого, если можно так сказать, приближения... Да вы присядьте. - Он глубоко вздохнул и опустил глаза. - Ну зачем вы так, голубушка? Черен ваш мир, злобен. Не любите вы людей. А ведь они несчастны - как я, как вы, как все... Держите сына, это ронять нельзя, сувенирный столик, его выточили умельцы из глубинки... Их жалеть надо. А вы хлещете, ерничаете. Зачем? От этого сжимается сердце! Нехристианский подход! Но я согласен - есть характер. Как человеческий, так и литературный. Если хорошенько все это почистить, перепечатать, то можно рассчитывать на две профессиональные рецензии. Держите рукопись, держите сына, а то на него упадет эта сова, символ мудрости, если можно так сказать... О стилистике стоит отдельно поговорить, когда придете одна. Над этим еще работать и работать. Не можете без жаргонизмов. И концовки кое-где сочиненные. Да я верю... Нет, я не о первооснове, а о правде художественной. У нее свои законы... Ну все, пора, у меня там люди, неудобно... Работайте, приходите, буду ждать.

Ларичева шла и соображала, почему это из жизненной правды не вытекает художественная. А на улице было холодно, чвиркал нос у прохожего, чвиркал под каблуком снег и чвиркали окоченевшие воробьи. После холода сынок быстро сморился в теплом автобусе, и поэтому пришлось тащить его на себе от остановки до самого дома. Вот уж если где были темные, а не светлые своды, так это в родном подъезде. Руки отнимались от тяжести, но Ларичева помнила, что ее похвалил сам Радиолов, ради этого надо идти и дойти. И печатать всю ночь. И кормить супом растомленного капризного дитятю. И разгребать посуду, и заводить стиральную машину, и все такое. Было бы только ради чего!

Стиральная машина дала течь и сделала на полу моря. Снизу из конторы пришло чопорное бюро эстетики и укорило запаленную Ларичеву:

- Послушайте, нельзя лить нам на голову помои.

- А зачем вы там оказались внизу? Сами проектируете, сами и терпите.

- Жилкомплексы - это проектируем не мы, мы - промздания...

- Наплевать.

Бюро эстетики ушло в бессильном гневе. Пока моря сгоняла в ведро, пришла из школы дочь и свалила у порога портфель. Он упал как кузов с кирпичом.

- Садись, сегодня есть путевый рассольник.

- Сяду. - Приговоренная к рассольнику дочь откинулась на стенку как княжна Тараканова. - А на собрание пойдешь? Или опять записку напишешь?

- Какую записку?

- Да прошлый раз было собрание, а к тебе пришли поэты, вот ты и написала в записке, что нас затопило... И не пошла.

Ларичева вспомнила постыдный факт с поэтами и понурилась.

- Пойду, пойду... Ребенок встанет, одень, дай кефиру с печенюшками. И уроки делай. Я скоро.

Под светлыми сводами школы назревало объединенное родительское собрание начальных классов. Сначала каждый родитель отсидел внутриклассовые проблемы, потом все "а-б-в" согнали в актовый зал. Там застрочила пулеметная очередь повестки дня. Крепили связь семьи и школы. Рыжеволосая Синицкая-мать из параллельного "б" в зеленом вязаном платье, с янтарем на шейке, говорила складную речь. Синицкой хорошо было крепить, она работала завлитом театра и водила класс к себе на работу. А куда бы повела Ларичева? К себе в статотдел, что ли? Ларичева вспомнила про свою работу и помрачнела. Она ведь три года там отсидела и ничему не научилась за все это время. Ее могла научить только ее начальница Поспелова, но та ничего не объясняла. Смотрела беспомощными голубенькими глазками - "Сидите тихо, пишите троху." У Поспеловой было пятеро детей и супружник всю жизнь искал приключений, а она сама была молчаливой и болезненно толстой женщиной. Когда в отделе были злобные разборки, она не вмешивалась, она испуганно пила отвары. Ей не было и пятидесяти, когда настигла внезапная смерть от болезни почек. Свою короткую жизнь прожила перемогаясь и во вред себе, а в гробу лежала в новом ненадеванном трикотажном платье и с чужой оранжевой помадой на губах. На кладбище Ларичевой хотелось крикнуть: назад, все сначала! Никто не знал, что когда страшная Поспелова впервые услышала голос Джона Леннона, по ее телу прошла волна блаженства... На поминках бедную Поспелову, как обычно, запили водкой, заели жареной печенкой и красными помидорами. Вдовец довольно скоро женился, а на работе все поспеловские папки аккуратно собрали и сожгли в котельной. И Ларичеву посадили новые папки писать, и тогда она поняла, что с ней будет все точно так же...

А в это время на трибуну вышел Барсов-отец из параллельного "в" , пытаясь осветить кружковую работу.

- ...Раздувать профанацию подобного рода. Я люблю переплетать журналы, а сын не любит. Люблю музыку - английские газеты перевожу, а он нет. Он не любит ничего. Он просто взял мою пленку с группой "Мэднесс" и гонял, пока не порвал в куски. Что с ним делать? Конечно, легче всего сдать в какой-то кружок и отделаться. Раньше он был кудрявый крошка, и я водил его на компьютеры играть, а потом он подрос и ничего, кроме компьютера, знать не хочет, даже учиться. А я что, должен ему компьютер покупать? Наше понятие о ребенке сильно отстает от него самого. И чтобы ему помочь, надо стать, как он, изменяться вместе с ним. А нам это не под силу. Вот поэтому я пожелал бы всем нам любви. И еще гибкости - так сказать, зеленеть и давать побеги.

Зал сильно зашумел. Бордовая завуч в вологодском воротнике передернула плечами, видно, она ждала чего-то другого... А Ларичева неистово радовалась живому человеческому слову. Пока шла смена повестки, она заглянула в пудреницу и ужаснулась. На ней лица не было. Она даже рассольник не успела поесть, а ночью мало спала, вот и результат. В косметический кабинет очередь на месяц вперед, а у Синицкой, наверно, свой косметолог. Хотя Забугина говорит - главное не это, главное целоваться побольше. Но с кем? Муж у Ларичевой очень мягкий, терпеливый человек, но если заставить его целоваться, он сдуреет...

- О профилактике кишечных заболеваний. - Миловидная врач-педиатр зашелестела докладом. - Вглядитесь в ваших ребятишек. Они бледные, вялые, не едят, не учатся? Подобные признаки уже могут означать угрозу. У нас исследовался мальчик, сильно истощенный на вид. После серии анализов у него обнаружились особи взрослых аскарид даже в легких. А внешне это было так похоже на пневмонию... По последним данным, сорок процентов школьников заражено аскаридозом и другими видами... Собрать немалые средства на партию пирантела... Полностью выбраны фонды...

По лицу Ларичевой текли слезы. Она была бессильна перед аскаридозом в таких тотальных масштабах, она не могла шевельнуться - как Поспелова, которой накрасили губы не той помадой. Это был асфальтовый каток, он ехал на живое тихо и неотвратимо. Остальные родители тоже сидели пришибленные, а иные со зверскими лицами уже пробирались на выход. Но их настигал трубный глас завуча:

-...На беззаветный детский труд нельзя ответить молчанием и черствостью... Концерт художественной самодеятельности и завершит нашу встречу, превратив ее постепенно в "Огонек" .

В заскрипевшие разом двери въехали тележки с подносами в пять этажей. Это были стаканы с чаем и куски рулета, все дымилось и пахло.

- Смотрите, что творят. Детей два часа морили, а теперь они плясать, а мы трескать. А кому полезет?

- Вчера в большую перемену дали яйцо и гранатовый сок. Видать, сэкономили.

Вместе с рулетом на забитых родителей обрушился шквал хоровых песен в честь благополучно скончавшейся четверти. Возле Ларичевой остановилась пигалица с подносом и с синими кругами под глазами. Рулеты ляпали пятна на ее белый фартук. Ларичева осторожно взяла рулет, шмыгнула носом и быстрей оттуда.

В раздевалке тем временем шло свое собрание. Синицкая-мать что-то доказывала насчет спонсоров, Сапеевы утверждали, что купили дом в деревне. Обойдутся без школы - дети будут читать рассказы Толстого и молитвы, а потом корове корм задавать, вот и вся школа, и людьми вырастут. А тот же Барсов-отец видел выход только в организации частных школ...

Слушая их и не слыша, задерганная Ларичева стала править через дорогу, но вскоре узрела вереницу автобусов. Они загораживали всю остановку и стояли далеко вдоль дороги, на окнах белели листовки: "По такой дороге больше не поедем" . И тут она совсем ополоумела. Ей казалось, что у детей что-то стряслось за эти два часа, что загорелась проводка под линолеумом, ворвались в дом бандиты... Аскаридоз развился в последней степени. Обнаружив напротив банка автомашину "Ниссан" с гостеприимно распахнутой дверцей, она вскочила туда и толкнула дремлющего шофера. Тот с перепугу было поехал, потом, проморгавшись, забоговал, загаял. Но Ларичева уже увидела знакомую вывеску с надписью ОСВОД, выскочила, побежала, спасибая на ходу.

"Только бы живые были... С глистами, без глистов, все равно. Только бы дверь была не взломана, а они там в наличии были. Ну я прошу тебя, Господи, сделай, и я никогда больше не буду просто так уходить, ни на собрание, ни к поэтам..."

Ворвавшись яко тать в квартиру, она первым дело увидела в ванной сыночка, который мирно переливал шикарный рассольник прямо в тазик с колготками. А рядом сидела на стиральной машине дочь и обливалась слезами.

- Ой, ты живая? Говори, все хорошо?

- Живая, говорю, да толку что. Голова болит, телевизор не включается, тетрадь по природе потеряна, а вас с папой никогда дома нет.

- Ой, ну ладно, ну не так страшно. А я уж... Четверти конец, на тетрадь по природе махни рукой. У телевизора разбили розетку, контакт плохой. Голову мы сейчас чаем полечим, пошли чаи с рулетами да омлетами пить...

- Все равно радости нету. Когда это кончится?

- Да откуда я знаю? Я вон тоже бегаю, бьюсь, как рыба об лед. Каждый учит, да тычет, а я выполняй. А ты, оказывается, молодец - смотри как хорошо четверть кончила, и с маленьким сидишь. И потом, ты самая красивая, не то что я...

Сынок, видя грустную ситуацию, незаметно бросил полезную работу и подключился к реву. Ларичева сидела на краю ванной и обнимала ревущую команду, забыв снять пальто.

А потом они, бормоча и всхлипывая, перешли на диван и долго так сидели, то плакали, то смеялись. На окне фольговым узором цвела красота зимней ночи. На миг окно заслонялось тенью, как у Андерсена, потому что в дом заглядывала Снежная Королева.

Но пришла не Снежная, а просто королева по фамилии Забугина и держала она в руках папку с оборудованием. И они еще с час галдели, пили чай. Увидев в ванной целый таз рассольника, Забугина улыбнулась: "Хороший мальчик" . Потом гостья двинулась к себе, а дети спать. А на кухне, когда все затихло, защелкала печатная машинка. У Ларичевой начиналась личная жизнь.

2. Ее личная жизнь

Личная жизнь Ларичевой состояла из стрессов. У них в общаге был Ручкин. Ларичева даже смотреть на него боялась - тонкое, сумрачное существо с фиолетовыми очами и длинными ресницами. Не верилось, что такой мог быть гадом и тупицей. Однажды она дежурила на телефоне и увидела, как Ручкин, шатаясь, прошел мимо нее по коридору и где-то у прачечной, в тупике, пропал. Пришлось встать и найти... Ручкин стоял, сунувшись узким ликом в стену.

- Проиграл, что ли?

Молчание.

- Так много, что ли?

Молчание.

Ларичева сбегала к себе и протянула ему всю свою стипендию.

- На. Только завяжи с этим делом.

Он взял ее стипендию и пропил, а долг не отдал.

Она поймала его возле телефона и закричала: "Почему?" Он промолчал. Потому что это для него были копейки! Ларичева целый месяц умирала с голоду, а получив следующую стипендию, надолго впала в прострацию. Она поняла, что ничего не понимает в людях. И когда ее просили перекинуться в картишки, она отворачивалась и резко уходила. "Зарок?" - пугались ей вслед.

В колхозы тогда студенты ездили каждый год. И в параллельной группе был легендарный пацан, который долго ходил за одной и той же девчонкой. Он был вылитый Нурали Латыпов, в прошлом кумир квновский, узкое смугловатое лицо, раскосо-карие глаза, негроидный рот. Только волосы русой курчавой копной назад. И манера говорить тихо и убийственно - все падали от смеха. Этакий арабский принц переодетый. Но девчонка упорно его избегала. А потом стала откровенно унижать. Он ей в столовой место займет, а она - мимо. И садится чуть ли не у приятеля на коленях. Такие, как Ларичева, конечно, позволить подобного не могли, но такие ошеломительные красотки могли что угодно. Нурали - тому хоть вешайся. Он рубит дрова для котла - руку ранит. Перевязывать она должна, но она ноль внимания. Поварихи перевязывают, оставляют его на лавке очухаться. Она садится на лошадь и якобы везет воду на поле, и больше не возвращается. Для всего потока - кино, а для Ларичевой пытка.

Ребят угнали в центральную усадьбу грузить кирпич. Нурали Латыпова с его забинтованной рукой оставили старшим на поле. Машин в тот день не было, все, что собирали, сыпали в гурты. Но после обеда ни с того ни с сего на краю поля заревели два военных краза, и увязающий в пахоте лейтенантик показал предписание. А что студентам предписание? Грузить-то некому. И Латыпов поставил девочек цепью, а сам полез в кузов. Первую машину загрузили нормально, а вот вторую пришлось сперва тарить в мешки. Ларичева все время дрожала от мысли, что он дергает мешки раненой рукой. Она влезла тоже в кузов и стала мешаться. Конечно, ее ласково послали оттуда... Лейтенантик тревожно поглядывал на часы, но потом отправил в кузов водителя, а сам плюнул, снял шинель и стал подавать мешки.

Когда уехал второй краз, Латыпов еле стоял на ногах. Его мутило, а по зеленым от бледности скулам стекал пот. Повязка на руке была пропитана кровью и грязью. Он забыл дать команду всем, чтобы шли в корпус, просто пошел, не разбирая дороги, за ним тупо потянулись отряды студентов. Ларичева держалась неподалеку. Вдруг она увидела, что эта красотка, черт ее побери, стоит перед Латыповым и своим платком вытирает его лицо. И что-то зло ему выговаривает своим крохотным, как вишня, ртом. Ларичева поняла, что пасти его больше не надо, он теперь не один. Она поодаль обошла их и увидела, что он плачет, Латыпов. Конечно, звали его не так, но для Ларичевой он остался Латыпов на всю жизнь. Девчонка его ругает, а он и плачет, чурка проклятый.

И сама заплакала. И опять поняла, что ничего не понимает. Ведь ей же очень было горько, что это не она. Но если бы она и попыталась, все равно бы радости никакой. Она должна убиваться от досады, но нет, она плакала от неведомой радости. Оттого, что чужая радость лучше своей. Оттого, что красотка оказалась человеком, не гадиной, и оттого, что чем сильнее болела его раненая рука, тем больнее и слаще болело в груди глупой Ларичевой, для которой чужая боль никогда не была чужая.

История эта длилась не один год, и много там еще было вывертов судьбы. Но когда Ларичевой становилось слишком погано, она пыталась представить себе, что чувствовал Латыпов, когда к нему подошла эта девчонка.

Однажды, пересказывая историю молодости в очередном поезде, Ларичева нечаянно встала на место этой девчонки. Получилась причудливая вещь: жалкая Ларичева приблизилась к незабвенному, а тот с девчонкой катался на лыжах, выяснял отношения, падал в яму на крупного зверя, и вообще они бились друг о друга острыми углами и привязывались навеки, такие неразъемные и несовместимые одновременно... Может, они бы рассердились, узнав о том, как переврала историю Ларичева, о существовании которой они давно забыли. Но Ларичева ничего не могла с собой поделать. Она их любила и не хотела забывать. Она их оставила при себе и дальше так с ними и жила.

В колхозе на картошке Ларичева сильно простудилась. Она простужалась постепенно и многократно, кашляла, пила ликер "Лимонный" - больше в сельпо ничего не было, - а когда приехала в город, то дело было швах. В больнице ее лечили горячим хлористым кальцием внутривенно, это ужас. Еще не очухавшись от температуры, она слышала сквозь сон всякие женские истории, каких в больнице тьма. Речь шла о дивной женщине, которая из-за любви взваёлила на себя чужих детей, после развода его дети остались с ней. Она была скромная врачиха, и от нее жизнь не требовала подвигов. И если бы она бросила все и убежала прочь, то ее бы никто не осудил. Но она сделала то, что было сверх ожиданий. И он вернулся! Если раньше она была женой, а та молоденькая любовницей, то теперь все стало наоборот. Та молоденькая стала женой, а она, разведенная женщина в возрасте, стала любовницей своего мужа. И еще неизвестно, кто выиграл. Сам-то он был роскошный. Ларичева таращилась на женщину с восхищением... Они говорили часами напролет, в том числе и ночью. Ларичевой даже показалось, что они похожи. И вот теперь, когда Ларичева стала старой и скучной вешалкой, она вспоминала все это так, как если бы это было с ней. Муж Ларичевой тоже был роскошный, и в его аскетизм никто бы не поверил, во всяком случае, Ларичева не верила. И трагедий из этого не делала. Но как бы держала в уме - да вот, есть такой дополнительный фактор, лишнее сопротивление. Ничего страшного. Даже интересно...

Горестные женские истории привлекали Ларичеву тем, что в них было превышение над требованием жизни. Нельзя, нельзя было выжать из них ничего сверх того, что уже выжато, но они вдруг нечаянно, чудом - выдавали немыслимое. Перекрывали норму доброты. Подруга матери впереди имела карьеру. Она удачно кончила аспирантуру, и пока мать Ларичевой билась с детьми и хозяйством, та подруга сверкала как бриллиант. И у нее были престижные поездки за границу, лучшие портнихи и вообще перспектива выйти за кого хочешь. Она могла б идти на докторскую, если б захотела.

И был молодой человек ее же круга, молодой ученый, они встречались с третьего курса. Однажды подруга решила все-таки выяснить, долго протянется их роман или нет. Пошли погулять. Шли долго, наконец постучались в какой-то подозрительный дом. Никто не ответил. Вошли! Там тоскливая бедность, пьяная молодая женщина. Поговорил с ней молодой человек, дал ей денег, а подруга матери смотрела на ребенка. Она очень хотела ребенка, но это было такое чудище, не приведи Бог. Голова дыней, изо рта слюна - нехороший ребенок. В колготках у него лежал кирпич - чтоб от тяжести не сбегал с места. В тарелке котлетка с налипшими волосами, возле - стакан с пивом...

Подруга тайком стала в тот дом ходить и все разузнала. Ее молодой человек - отец дебильного ребенка и платил бывшей милой деньги, откупиться хотел. Но та уже обессилела, запила. При нормальном мальчике тот бы женился, а так все пошло прахом...

Мать рассказывала Ларичевой, потому что всю жизнь переписывалась с этой подругой, очень ее любила.

Подруга ребенка усыновила. Мальчик совсем оказался больной, пришлось с ним мыкаться по санаториям и лечебницам. Творческая работа полетела в тартарары, карьера тоже. Потом пришлось из города в деревню ехать по причине астмы у мальчика. Подумать только - красавица, умница, блестящая светская женщина - и пошла навоз вилами выгребать. Но на нее нашло какое-то помрачение добра! Это была кровиночка того, обожаемого человека...

Мальчика она вырастила. Правда, поздно, но он научился разговаривать как все люди, и класса с третьего пошел учиться в общую школу. После армии вернулся - совхоз помог им дом резной выстроить. Отношения остались с матерью самые нежные. И в конце концов она рассказала ему всю историю с самого начала - нашло какое-то помрачение правды... Только молодость прошла, ее не воротишь. Сиди в этом резном доме, сиди...

Ларичевой до слез хотелось, чтобы у подруги началась другая жизнь и любовь. Но мать рассказывала, что в письмах никаких намеков не было. И тогда Ларичева взяла и эту личную жизнь создала... Выловила где-то в поезде или больнице. Пусть подруга сторожит сельскую церковь и туда приезжает неудавшийся художник, чтобы набраться здоровья и природы, он оказался никому не нужен, он не ожидал на задворках жизни обнаружить такое сокровище...

Ларичева рассказывала все эти истории разным людям, и ее всегда поражало, что люди волнуются на одних и тех же моментах... Ради этих моментов и стала записывать.

В незапамятные времена муж Ларичевой принес домой списанную из конторы печатную машинку. Это стоило ему полжизни. Потому что Ларичева с упорством маньяка стала колотить по клавишам целыми часами. В такие моменты ее трудно было отвлечь на видики или на внезапную рюмочку. И даже выпив рюмочку-другую, Ларичева начинала рассуждать о том, что может чувствовать пьяный человек, да еще умирающий.

- Ты представляешь, - с жаром объясняла она, - парочка пошла разводиться. Ну, нервничали. Но оттуда вышли мирно - никаких скандалов. Пошли прощаться. Попили коньяку, поели жареного мяса, потом - что греха таить - может, и "того" - в последний раз. Так вот, он заснул, а она встала и ушла. И вены ему вскрыла. Чтобы он больше ни с кем и никогда. Представляешь?

Интеллигентный муж Ларичевой морщился, он не любил уголовщины.

- Кто тебе рассказал такую чушь?

- Этот порезанный и рассказал! - радостно кричала Ларичева.

- Ну и что ж ты его не расспросила, что он там чувствовал?

- Он не помнит...

- А вены помнит. А может, он напрасно на бедную женщину сворачивает? Сам и порезался с коньяка?

- Да? - Ларичева открывала рот и забывала закрыть. - Это мысль...

Но муж считал эти беседы глубоким маразмом. Он поскорее уходил с кухни, обязательно проверял, спят ли дети, ложился в кресло и включал видик. И крутил эротику, тонкую, сияющую, легкую. Герои шутили и баловались в постели, веселые, свободные существа. Они не нуждались в разговорах, слова были лишними, они понимали друг друга без слов. Близкий человек тоже улыбался и заманивал Ларичеву на диван. И та, уже стоя на четвереньках, бормотала: "Да что такое? Опять рассказ не дописала..."

Но иной раз она проявляла отвратительное упрямство и даже простая просьба насчет оторванной пуговицы приводила к истерике. В таких случаях лучше не усугублять. В конце концов и пуговицы, и нестиранное белье можно переждать как стихийное бедствие. Лишь бы съедобное что-то в сковородке было, все остальное терпеть можно.

После рождения дочки печатная машинка временно переехала под стол и покрылась пылью: надо было гулять по шесть часов в сутки, бороться с рахитом. Но рахит все равно зафиксировали, поэтому с появлением сыночка машинку под стол уже не совали. Совали сына в коляску, а коляску под окно. И победная трескотня продолжалась! "И зачем я только ее принес?" - морщился близкий человек.

3. Ларичева в отчете и в макияже

Полночи Ларичева просидела над машинкой, потом как бы со стороны до нее дошло, что она засыпает и стукается о машинку головой. Да, спать было твердо. А только разоспалась - вставать. И так-то бодрости нет, да еще психическая атака детей. Дочка не пошла в школу: там громко и жарко, все кричат, с мыслей сбивают.

- Лучше я дома посижу и задачки порешаю, - изрекла дочь.

- А если не сможешь?

- Тогда тебе на работу позвоню.

Ларичева бегала с колготками и майками в руках, возмущалась. Это все братья Цаплины с толку сбивают. Они ценят людей по подаркам, не позвали дочь в гости по бедности, а потом, когда вырастут и обнаружат, какое чудо эта Ларичева-дочь - все, будет поздно. Она пыталась уговорить дочку, что со школой тоже лучше не усугублять, но все было зря.

- У меня оценки выставлены, сама сказала. - Дочка Ларичевой пожала плечами и уткнулась в учебник. - Значит, я себе каникулы объявляю.

После объявления каникул Ларичева взяла резкий старт и устремилась к новому садику для сыночка. А он давился шоколадкой "Марс" и никак не мог уразуметь, зачем ему новый садик. И как это можно старый садик закрыть, ведь там Раисовна, Итальевна, детки. Пока пальто снимали, шорты надевали - все было ничего. Как карту отдавали - тоже ничего. А как пришла последняя минута, как повела воспитатель за ручку, так и страшно стало. "Иди, иди, котик. - Сама иди, мачеха лиха!"

И пошла далече "мачеха лиха" , глотая слезы. Ей надо еще было в химчистку и в овощной. До работы добралась, когда уж вовсе сил не было. Вошла в отдел гора, увешанная фрикадельками в томате, горошком мозговых сортов и несданными в ремонт сапогами. Надо было еще буженины, хотя бы фарша. Но деньги испарились. Их надо было искать...

А Ларичева-мужа такие грубые вопросы не интересовали. Он не смирялся перед постулатом "бытие определяет сознание" . Он дал себе установку - найти такую работу, чтоб найти в ней себя, и, кажется, нашел. И ушел туда с головой... Соответственно - пропадал допоздна и часто уезжал в командировки. Только деньги как результат полезной деятельности в семье не появлялись. Сначала попался коварный поставщик компьютерной техники, потом сжал клещи учредитель. На фирму нападали, увозили, опечатывали. Случалось среди ночи срываться - спасать принтеры и процессоры. Это было святое. Правда, там были соратники по борьбе, в том числе и соратница - намного моложе и хрупче Ларичевой. Но Ларичева не воспринимала соратницу приземленно.

С робкой надеждой всматривалась Ларичева в красные окошки "Искры" . И чем дольше она всматривалась, тем сильней унывала. Сколько ни суммируй эту ахинею по строчкам и по столбикам - все равно она не сойдется, а выйдут новые суммы. Гора простыней и пустографок, которые должны "сойтись на угол" . Вот то, к чему всю жизнь шла Поспелова. То, к чему должна стремиться Ларичева... Потом это сяжут и сожгут в котельной по истечении срока хранения.

Коллеги, что характерно, работали как автоматы. Наманикюренные пальчики экономисток механически перебегали по клавиатурам, как будто отдельно от тела. Они соответствовали, а Ларичева нет. Голова работала с натугой, как перегретая "Искра" . Сын в новом садике. Плачет, наверно. Дочь не в школе. Что она есть будет? Дома только гречневая каша, а вот осталось ли молоко? Муж опять в командировке. Денег, естественно, нет. Да, надо занять денег. Где? Может, в АСУПе? Забугина всегда занимает в АСУПе и заодно общается с интересными людьми.

Только она это подумала, как в статотдел вошел Губернаторов, сам начальник АСУПа. А ходил он всегда медленно и гордо, костюм носил дорогой, в елочку, башмаки "саламандра" в тон брюкам и темные итальянские очки с зеркальными стеклами. Очки были частью лица и придавали ему гордое и завершенное выражение. Несмотря на твердые квадраты скул и острые пики бровей лицо его казалось бы беспомощным, глаза светло-коричневого, почти желтого оттенка, выдавали его мечтательность и главное, молодость. А в очках он был как в крепости. Он тихо и учтиво поздоровался - со всеми, персонально за руку - с начальником данного статотдела, а потом отдельно - с Забугиной.

Последнее "здравствуй" означало длительный и подробный процесс целования руки. Начинался он от мизинца, потом каждый пальчик отдельно, потом дальше до локотка, потом вверх по плечу, едва заметная пауза в районе индийского агата, украшавшего безукоризненные ключицы Забугиной, а заканчивался где-то за ушком. Ну что тут поделаешь?

- Ларичева, у вас в каком состоянии месячная сводка? - осведомился начальник статотдела, прямой шеф Ларичевой. Он всегда осведомлялся только после того, как срок подачи был нарушен.

- Филиалы не дали, - грустно сказала Ларичева, - но я потрясу.

- И построже. И закажите на два телефона, на мой и на свой. Форсируйте вопрос, уж будьте так любезны...

- Буду, - прошептала Ларичева. - Сейчас.

Она хотела бы стать меньше, мечтала бы ужаться раз в сто и влезть в эту "Искру" , спрятаться в ней. Они были одинаковы, две облупленные подружки без следа минимального ухода. Брызнувшее в окно солнце подчеркнуло это. Молчаливый шеф Ларичевой все ясно видел и поэтому вышел, давая Ларичевой опомниться от замечания.

- Ваш шеф недолюбливает меня, - сказал Губернаторов. - Его не устраивает форма моих приветствий...

- Он этого не показывает, - заметила Забугина, - и поэтому не падает в наших глазах. А мы в его - да. Мне ведь тоже попадет сегодня за отчет.

- Не прибедняйся, - мрачно отозвалась Ларичева, держа телефонную трубу возле уха и колотя по клавишам, - когда это тебе от него попадало?

- Послушайте, любезные дамы, а почему ваша бедняжка Ларичева должна выбивать из филиалов то, что они сами должны давать?

- Да потому что их нет, данных этих. Вот они и врут, а мы проверить не можем. Противно. - Брови Ларичевой застыли горестной крышей.

- Представь, она написала в главк, чтобы отменили отчет, раз он провоцирует обман.

- Ларичеву пора переводить на повышение, - сказал Губернаторов. - Мыслит верно, неверно распределяет силы.

В это время с другого конца отдела передали сводку пятого филиала. На один телефон заказывать меньше...

- Ура, бабы! - крикнула Ларичева. - Это клево. Спасибо.

Губернаторов с Забугиной переглянулись.

- Не хотелось бы никого обижать, но слово "бабы" зачеркивает слово "спасибо" . Что может сильно испортить карьеру.

- Это портит и карьеру, и оклад. - Забугина скосила свои озорные блудливые глазки. - Какой у нас нынче повод для встречи, ты не забыл?

- Я никогда ничего не забываю. - Губернаторов взял и ушел во внутренний карман фешенебельного пиджака.

- Просила для себя, но уступаю подруге.

- Подобные речи обидны. - Он подал две радужные ассигнации на две стороны.

- Спрячу за корсаж! - замечтала Забугина. - Там и встретимся.

Ларичева вдруг заплакала. Она не поняла, возвышало это ее или унижало. Чтобы жизнь твоя зависела от чужого кармана? Эх...

- В чем дело, этого недостаточно?

- Достаточно пока. Это она от счастья. Где платок? Сейчас приведем себя в порядок и пойдем обедать.

- Я не пойду, - тускло уронила Ларичева.

- А что, много работы? Будешь звякать по филиалам?

- Да, буду звякать.

- Как ты мне надоела. Так рассуждают только зануды. Дай-ка сюда лицо... Так, сначала миндальное молочко и пудра. Потом височки - сиренево-розовые. Вот тебе помада такая же. Тени тоже сиреневые, но потемней... Не моргай, тушь смажешь... Готово.

- А как же простыни?

- Сверни в трубочку, возьми с собой, расстелем на стол. А скажи-ка нам, Губернаторов, какова теперь Ларичева с макияжем?

- Да у меня глаза маленькие, рот большой. Это никаким макияжем не скроешь, - хрипло сказала Ларичева.

- Интуиция подсказывает мне, - запел арию Губернаторов, - что мадам Забугина права насчет теней и остального. И серые глаза при такой смуглой коже редки. А рот хоть и великоват, но все ж имеет неожиданный и чувственный рисунок. В итоге макияж лишь подчеркивает ваши богатые природные данные.

И поцеловал Ларичевой - а не Забугиной! - руку. Экономистки статотдела зорко следили за мизансценой, не прерывая щелканья по клавиатурам. Ларичева чуть не потеряла сознание, но ей не позволили, увели.

После обеда с салатиками из крабов и миндальными кексами пошли к Губернаторову в АСУП. Там Губернаторов отдал кому-то ларичевские простыни и сел повествовать.

- Интересно, почему ваш шеф не переведет все ваши мелочные отчеты на автоматику? Или это хлеб у кого-то отнимет? Малопонятно. И что общего у законченного технаря с вашими простынями? Ничего. Было дело, сделала наша бухгалтерия в его филиале ревизию. Он приехал отчитываться к управляющему и нате, очаровал. Бывает, конечно. Но как бы за этим не последовала смена политики. Ваш шеф, дорогие дамы, состоял еще в команде Батогова, которую разогнали. Но теперь могут согнать, как я понимаю. А вот и наши бедные сводки по филиалам.

Тут к Губернаторову подошел мальчик и положил проверенные ларичевские простыни.

- Ошибки красным. Пропущенные филиалы приплюсуете и можно рапортовать.

- Спасибо, спасибо, - улыбаясь и маясь, бормотала Ларичева.

- А теперь милые дамы покинут меня, ибо меня зовут неотложные дела! - Губернаторов обнял, приласкал и выпроводил.

Некоторое время подруги шли молча. Психика слабая, трудно переносить хорошее.

- Таких любовников должны иметь все порядочные женщины, - вздохнула Забугина.

- Поздравляю, - буркнула Ларичева, - ты одна из них.

- Ой, брось. Все лишь политес. Видимость, значит. Но и без этой малости трудно обойтись.

- А скажи... Зачем ты меня при нем красить стала? Стыдно.

- Ты не понимаешь? - Забугина даже руками всплеснула. - Я дала ему понять, что ты женщина.

- А сам бы он не понял?

- Как же он поймет, если ты сама еще не понимаешь? Сначала тебя надо раскачать... Скажи, вот когда я косметичку достала и начала тут возиться вокруг... Ты что-нибудь чувствовала? Он смотрел на тебя неотрывно. На них иногда - это - действует.

- Да ну еще! Я такая позорная. Хотя он даже руку поцеловал...

- Вот видишь!

- Но мужчина должен первый...

- Да ничего он не должен, пойми! Он тоже со слабостями и хочет, чтоб ему потакали. - Забугина выгнула шейку и засверкала глазами. - И не обязательно это Губернаторов, хоть кто. Шеф у тебя сводки проверяет - ты не горбаться за три километра, подойди, обдай волной запахов. А ты синтетику носишь, какая уж тут волна. На каблуки надо влезть. Что у тебя на ногах! Тапки. Жуть конопатая.

- Да вот, после родов никак не привыкну.

- Когда эти роды были! Давно и неправда. А ты все ходишь в клетчатом платье, обсыпанном перхотью. Стыдись. Вон в АСУПе продают костюм трикотажный с бархатной аппликацией. Купи.

- Небось, дорого.

- Ну и что? Тебе же много лет! Ты режешь глаз в такой дешевой одежде. Пора переходить на другой вид оболочки - классико, натюрель.

-Это чего?

-Это, видишь ли, неброские дорогие вещи и спокойные, натуральные цвета... Ну... У тебя есть дома что-нибудь настоящее, неподдельное?

Ларичева мучительно наморщила лоб.

- Настоящее - это значит природное. Ну, значит, это дети.

- Так-так. И ты можешь их себе на шею повесить вместо бус? - Забугина расхохоталась. - Тяжелый случай.

- А, так надо бусы? Сейчас, сейчас... Ларичев дарил мне янтарные бусы на годовщину свадьбы. Где же я их последний раз видела? Кажется, на дочкиной кукле...

- Отлично! А шапку из белой нутрии - в углу у хомяка, так? Все, с меня хватит. Мне очень тяжело проводить среди тебя культурную революцию. Я начинаю устанавливать диктатуру. Первое - звоню в АСУП. Второе - приношу ланком, тонак и все такое. И последнее - сажусь за отчет.

И села Забугина за отчет, и была в своей решимости хороша...

4. Скромное обаяние Забугиной

Когда документ можно было сделать без напряжения, Забугина к нему не притрагивалась. А когда сроки срывались, она начинала развивать бурную деятельность. Поэтому за время отчетов порядком намелькивала у начальства в глазах своим боевым и озабоченным видом. Экономистки статотдела считали Забугину хитрой, мол, любого потопит, чтобы выкрутиться самой. Но самих случаев потопления никто конкретно не помнил. Просто завидно было, что она из стрессов выбиралась без воплей. Вокруг нее вращались по орбите интересные личности, которые через полчаса знакомства целовали, намекали и проявляли спонсорские замашки. Как она умудрялась иметь нескольких любовников сразу, никто понять не мог, хотя все шашни начинались буквально на виду. Как смотрел на это муж - тоже загадка. А сами любовники между собой не сталкивались. Мало того, они курили вместе в районе статотдела и постепенно образовывали нечто вроде дружеского кружка. Доставали друг другу запчасти для личных машин, обменивались коммерческими связями...

Изредка Забугина приходила к Ларичевой домой не с мужем, а с директором турфирмы или знаменитым театральным деятелем, и Ларичева, несмотря на сильную занятость, буйно радовалась. Потому что деятель, как правило, приносил с собой хороший ликер, а детям шоколад или апельсины. Сам Ларичев выпадал из своей подпольной жизни и украшал общество остроумием. Все покатывались со смеху. Из темного угла извлекали гитару и пошло-поехало, бестолковщина и веселый базар до поздней ночи. В такие минуты Ларичева, сорвавшая аплодисменты, затуманенно смотрела на подругу. Век бы торчать на кухне. А то вот - из ничего появилось что-то.

- Забугочка, - говорила восхищенно Ларичева, - ну как ты умеешь?..

А Забугина была такая же точно по достаткам, то есть без достатков. Детей у нее не было. Спутник жизни не любил. И вообще мало чего в жизни сбылось. Но Забугина в петлю никогда не лезла и другим не давала. Она была очень высокая, широкоплечая, в веснушках, но слыла красавицей, потому что вечно всех охмуряла. Вне режима охмуряния Ларичева ее не видела никогда.

- Забуга, ты бы могла послужить в разведке?

- За сколько?

- Затак. Во имя и на благо.

- Фу. А как насчет Штирлица? Штирлиц там будет? Ведь я женщина и ничто мужское мне не чуждо...

5. Поэмы блуда

Всех угнали на конференцию в тот день, а Забугина с Ларичевой отчеты добивали с пылающими щеками. В статотдел заглянул человек в рабочем. Потом еще раз. Потом принес коробки с люминесцентными лампами и поставил в угол тихонько.

- Извиняюсь, девчат. Начальник ваш приказал поменять светильники.

- Так меняй, в чем дело? - Забугина включилась, оценила и выключилась.

- Не помешаю? Он сказал - вы на конференции будете...

- Не помешаешь. Нам некогда сейчас. Вон те мигают, у окна. И в углу.

На вид он был неуклюжий, тунгусский, а делал все легко и неслышно. Стремянкой не брякал, отвертки не ронял. Лампы плавали с пола на потолок и обратно, точно прирастая к смуглым рукам. Заглянул напарник.

- Ты долго? Время-то, смотри.

- Погоди, видишь, не идет. Будешь гавкать - разобью по спешке. И ошшо тестер принеси.

- Завтра дотыкаешь. Твоя очередь идти. Робяты ждут.

- Погодь, говорю. А то вообще не пойду.

Напарник поворчал и вышел.

- Ларичева, я на финише. А ты? - Забугина сложила стопкой отчеты и достала косметичку.

- Да вот, дописываю. Ты б не сбегала в канцелярию заверить? Тогда можно сегодня же на почту занести.

- Ладно.

Как только вышла Забугина и зацокала шпильками по коридорному паркету, электрик подошел бесшумно к ларичевскому столу.

- В старой газетке с полгода назад - не ваш ли рассказик был? Фамилия знакомая. Извиняюсь, названье не помню, но там про женщину, как она дитя в роддоме оставила...

- Ой... Подождите. Сейчас допишу только... Конечно, было дело. Слабый рассказ-то. Это уж руководитель наш пристроил по доброте.

- Не знаю, мне понравился. Значит, Ларичева вы и есть. А можно дать вам кой-чего? Ну, чтоб прочитали, сказали мнение...

- А вы... Простите, как вас... Тоже пишете?

- Да так. Дребедень всякую.

Он успел вытащить из спецовки помятую тетрадь и сложить стремянку. Тут же вбежал напарник.

- Ты еще тут? Обля. Сколько ждать можно? Робяты уж сходили.

Ларичева в новый садик с первого же дня опоздала. Когда она, запыхавшись, влетела в группу, ребенка там уже не было. Где же? Оказывается, сидел в соседней группе, куда перекачивали всех опоздавших. Это была круглосуточная группа, и там уже созревал ужин. Сынок сидел и угасал над румяным сырником с будильник величиной. Однако в автобусе он прибрал тот же сырник с совсем другим настроением! Ларичева сильно удивилась такому факту и пыталась откомментировать.

- Суть не в предмете, суть в подходе к нему, - заключил их в объятия сияющий Ларичев, приехавший из очередной командировки навестить свою семью.

- Сейчас что-нибудь сварю, - забегала по дому Ларичева.

- Поздно, - сказал не в меру веселый глава семьи, - я уже сварил спагетти. Более того - я привез голландское мясо в вакуумной упаковке и Синди для нашей дочки. А для сынка - вот этот джип. Сойдет?

- Ничего не сойдет, - нахмурилась Ларичева, - деньги откуда?

- Да коллега Хасимов выручил. Может подождать.

- Ну вот, даришь девчонке Синди, разоряешься, а того не знаешь, что она школу бросила. Только и остается, что дома в куклы играть.

- Нет, мам, раз уж такая радость, то я согласна еще в школу походить. Я сегодня десять задач, между прочим, решила.

- Я от вас балдею, - обезоруженная Ларичева развела руками.

- Сначала сними пальто и выпей рюмочку, а балдеть, как ты выражаешься, будем после.

"Гости, танцы и веселье - показуха, позолота. Завтра горькое похмелье - наизнанку душу - рвота... Сын отца спросить захочет, ты ответишь "замолчи" . Зарыдай и закричи, ночь тоску-печаль пророчит..."

"Разрыв-трава, ползучая молва, разрыв-травой опоены мы оба, до бешенства, до злобы, до озноба. Смертельный яд - слова, твои слова... Разрыв-трава, кружится голова... Чужим огнем детей мы согреваем, для них дымим и тлеем чуть, едва. Им холодно, и мы об этом знаем. Разрыв-трава, развязка не нова..."

"Кровать рыдала скрипами до жути. О, как трусливо убегала ночь! Одетая лишь в тень рассветной мути, ты плакала, а я не мог помочь..."

"Мы выпили по первой, по второй. И тут он начал: "Можешь ты понять, как мне сейчас не хочется домой?.. Читай стихи. Читай о грязных шлюхах, читай о горе и о пустоте, читай о злых и беспощадных слухах, а на закуску вдарь о чистоте..." А я прочел ему всего одно - о том, как ждет домой сынишка папу, как молча гладит медвежонку лапу, о том, как ночью светится окно..."

"Постель моя. Вонюче злое ложе, как будто спали демоны на нем, тряслись, свивались ночью, даже днем. Как это надоело, правый боже, лиши меня моих нечистых чувств, чтоб был я пуст как выпитая рюмка. Сжимаю зубы, слышу страшный хруст. Багаж побед, истасканная сумка, я с нею вместе сердце потерял, когда так слепо чувствам доверял..."

Тетрадь была большая, толстая, в ней было полно перечерков и вставок в виде отдельных захватанных листов. На первом листе крупно стояло: "Поэма блуда" . Автор Упхолов."

Ларичева посмотрела на часы, была глубокая ночь, спать не хотелось. Электризация шла сильнейшая, до дрожи, до изнеможения. Вроде бы чернуха, рвота, блядство... Но в то же время - правды больше, чем ругани. Боли больше, чем позы. Не врет Упхолов, не вылупается. Так не соврешь. Но в то же время и политика тут, и магазин с очередями, низость и дурость сразу...

- Душенька, ты как насчет супружеского долга?

- Сколько можно, муж? У меня творческие дела.

- Сначала семья, потом творчество. Иди сюда, мы по-новому...

- Да что с тобой сегодня?

- Ты какая-то не такая. В чем дело, у тебя роман?

- У меня? Ты одурел. Меня Забугина накрасила. Макияж называется.

- Постановляю: ходить с макияжем вечно.

- Значит, настоящая я тебе не нужна? Значит, маскироваться?

- Н...не знаю, мне трудно разговаривать... Да... Маскируйся, чтобы я тебя не узнал...

"Ну вот опять, - подумала Ларичева в застилающем тумане, - опять ничего не успела... Надо хотя бы рецензию сочинить..."

В статотделе звякали стаканы и шумел чайник.

- Девочки, всю неделю были отчеты, вот увидите, на снег нас погонят.

- Мало ли что. У меня еще отчеты не кончились.

- У нас есть мужчины в отделе, они должны в первую очередь.

- Наивная. Не мужчины, а на-чаль-ни-ки...

Лицо шефа было бесстрастным. Ларичева подумала - а что он чувствует, когда слышит всю эту болтовню? Или он глухой?

- Забуга, тот электрик, помнишь? Он, оказывается, стихи пишет.

- Фу, Ларичева, фу. Даже и не думай. Это не вариант.

- А кто, Губернаторов?

- Не только. Получше-то подумай.

- Ну, не знаю. С моей стороны или...

- Да нет. Ты в коридор-то выходишь? Ну? Глянуть не на кого.

- Ну, - не доходило до Ларичевой.

- Так и не выходи, - одним ртом, без звука сказала Забугина.

- А...

- Бэ...

Ларичева опустила голову, боясь, что шеф слышит все это. Потом украдкой взглянула. Он сосредоточенно разглядывал какую-то ведомость. Хлопчатая темная водолазка, серый клетчатый костюмчик, все какое-то тонкое на нем, стираное. Под этой оболочкой угадывалась сила, скрытая и молчаливая. Один раз Ларичева видела, как он шел на работу в этом костюмишке, прямо по морозу. Ей стало не по себе. Руки и лицо у шефа были фиолетовые от стужи. Карбышев какой-то. Но пепельно-седые волосы и притом лицо загорелое среди зимы - в этом что-то было... Странная Забуга, сама перед ним наклоняется в декольте, а тут чуть ли не на подносе другой подает. Она не считает Ларичеву опасной соперницей, это очевидно...

После обеда всем скомандовали идти на снег. Это была такая повинность: разбивать смороженные за зиму пласты и набрасывать мелко на тротуар. Сапоги у Ларичевой промокали и она, взявшись вначале рьяно, потом встала на поребрик и с него никуда. Попозже подошли начальники отделов и техперсонал. Ларичева обрадовалась и пошла, проваливаясь, в сторону Упхолова. Образ передового электрика был алкарот: глаза заплыли, скулы и подбородок в щетине. Вокруг него плотно висело облако перегара.

- Привет, Упхолов. Как ты? А я прочитала твою тетрадку. Ты там настрочил столько чернухи, ужас, иногда до тошноты. Ты показывал кому-нибудь?

- Здравствуйте, - выдавил Упхолов. - Нет.

- А стихи-то как поразили. Слышишь? Бесподобные. Про малолетнюю проститутку. Куряшки на висках, глаза как сливы, портфель порвался с одного конца. Про горошины деревень. Ты что, деревенский? Все деревенские хотят вернуться обратно. Ты тоже?

- Нет.

Ларичева почувствовала, что навязывается. Зачем же он тогда принес эту тетрадку, алкаш поганый? И разговаривать не хочет.

- Тебе надо к нам в кружок прийти. Там, конечно, всякие люди есть, может, не все похвалят, но все же. Есть куда новье принести. Обменяться, так сказать. Это в библиотеке нашей. Раз в месяц по четвергам. Придешь?

- Я был. Тебя там не было.

Ларичева обалдела. Потом вспомнила, что сама раза три не была, с детьми сидела, пока кто-то по командировкам... Вздохнула и пошла прочь. Он даже не оглянулся. Забугина не пропустила инцидент:

- Ты решила приударить? Уже тем, что подошла к нему - просто пятно на себя посадила.

- Я про тетрадь сказать.

- Сам бы пришел, невелика птица.

- Забугина, миленькая, он не в себе.

- Алкаши всегда не в себе. И потом, посмотри, на что он похож. То ли монгол, то ли татарин. А сейчас иди от меня быстрей. К тебе кто-то идет.

И Забугина, резко отделившись, стала бросать снег в другую сторону.

6. Что отдать отчизне

К Ларичевой подошел шеф в костюмишке и шарфике.

- Ларичева, вы где живете? Где-то в центре?

- Ну да, возле "Гипропро..."

- У меня просьба к вам. Не могли бы вы зайти там к одному человеку?

- Когда, сегодня? Но как же садик? Это на другом конце города.

- Я отпущу вас пораньше, и вы успеете в сад. Завтра день его рождения...

- Это ваш друг? Почему тогда не вы сами?

- Не уверен, что обрадую... вы поймете. Я не хотел обсуждать это в отделе. В канцелярии подготовлен адрес, вы только зайдете за цветами. Согласны?

- А почему не Забугина?

- Почему она?

- Потому что всегда она. Она умеет.

Шеф протаял улыбкой сквозь вечную мерзлоту.

- Вы сумеете не хуже.

- Ладно.

- Я знал, что вы не откажете. Спасибо. - Он взял ее руку зазябшую и, положив на свою ладонь, мягко прижал другой. Руки у него были сухие и абсолютно горячие. Вот так Карбышев...

Кнопка дверного звонка была старинная и торчала зеленым столбиком, вокруг были виньетки. После звонка дверь открылась моментально, как будто там уже ждали. Встретил грузный седой человек, похожий на Эльдара Рязанова. Брови были широкие и шевелились, как змеи. Быстро и бесшумно повесив ларичевское потертое пальто, он проводил ее в кабинет. Там стоял старинный кожаный диван, огромный, как площадь, деревянный двухтумбовый стол с зеленым суконным верхом и и монументальная лампа матового стекла. Ларичева чуть сознание не потеряла. Перед ней стояла живая легенда отрасли. Она протараторила, залившись краской, приветственные слова адреса, вручила папку, цветы. Запнувшись, добавила:

- Вас все помнят и любят.

- Похоже на то. - Живая легенда Батогов усадил гостью в кресло, поставил перед ней на стол чудный серебряный подносик, серебряные стопки, алое вино в графине, яблоки. И рокочущим голосом:

- Прошу. Похоже, что забыли, как я им насолил. А Вы, значит, работаете у Нездешнего. Хороший мальчик.

Седой шеф - мальчик? Так-так. Вопреки рюмочке Ларичева сидела зажатая до потери пульса. Ей казалось, что она сидит тут благодаря роковому случаю, что все эти рюмки и конфеты не для нее, что она вместо кого-то... Хотя простота и обаяние великого человека гипнотизировали. Он двигался легко, ходил неслышно, шутил, заряжал зажигалку от газового баллончика и вкусно-вкусно закуривал. Показал даже фотографии из своего архива. Вот он студент. На лыжах с детьми. На демонстрации. На совещании во Дворце съездов. С группой директоров за рубежом. Над диссертацией. В лесу. Везде нечеловечески красивый... На кого-то он похож. В молодости. То же благородное породистое лицо, та же вьющаяся грива волос назад... Было чувство, что она видела его молодого...

"Где компания? - терялась в догадках Ларичева, - где, черт возьми, старинные друзья и прошлые любови?"

Вдруг по нервам ударил крик. В дверях стояла прозрачная старая дама в измятых желтых кружевах.

- Кто у нас? - закричала, содрогаясь, дама.

- По делу, родная, - внятно произнес Батогов. - Тебе вредно вставать, волноваться. Пойдем...

- По делу, по делу, - блеяла Ларичева, сигнализируя адресной папкой. (А рюмки? А графин?)

- Чушь! - взвизгнула дама. - От меня ничего не скроешь! Я пойму глазами и в анамнез заглядывать не надо. И я еще могу послужить отчизне. Отдать ей все...

- Ты уже отдала, родная. Ты и так себя не щадила, пойдем же. - Он мягко и настойчиво повел даму.

Тут, наконец, Ларичева опомнилась и стала просачиваться в прихожую. Она даже оделась и попыталась тихо открыть замок. На ее руки легли его руки.

- Что, испугались? Это моя бедная сестра. Она работала в таком месте, где сам Господь бы спятил. Говорят, можно в лечебнице держать, но лечить уже бессмысленно. Мне жаль ее... Простите, что не предупредил Вас. Но я не думал, что встанет, последние дни так тиха. Если хотите, то можете зайти как-нибудь, не дожидаясь следующего дня рождения...

- Правда?!

Он смотрел на нее, улыбаясь. Поток тепла через щелочки глаз:

- А вы бы хотели?

- Еще как. Но это, конечно, нельзя говорить. - Ларичева перешла на шпионский шепот.

- Почему нельзя? - Он, склонив скульптурную голову с крутой седой шевелюрой, тоже снизил голос.

- О Вас такое рассказывают. Вы в нескольких филиалах начальником были. До Вас ничего не работало, после Вас никто сломать не мог. Вы в третьем филиале линию поставили, так у них оборот услуг вырос в несколько раз. Вы противостояли партийной мафии... А за это надо было жизнью платить!

- Стоп, стоп.

- Вас любили женщины всех поколений. Их разбитые сердца до сих пор тлеют на мраморных лестницах управления...

- Стоп, говорю. Это уж ваша субъективная точка зрения.

- Пусть! Пусть субъективная... Но Вы любили только свою жену. Так? Она была хрупкая, беленькая... Вы приезжали за ней на машине. Она не любила латать носки. Но детей вырастила потрясающих. Она умерла?

- Замолчите.

- Простите меня.

- Это вы меня...

- Умираю, умираю... - долетел крик отчаяния, - ты бросил меня одну среди гадов фашистских... Мы должны выйти из окружения...

Он оглянулся.

- Так я позвоню Вам?.. - Ларичева заторопилась.

- А я буду ждать. Прощайте. И держитесь, никогда не старейте. Вы просто прекрасны. Слышите?

В садик Ларичева прибыла в лютой темени. Сынок опять восседал в круглосуточной группе с тем же сырником.

- Муж! - воззвала Ларичева, скидывая пальто где попало. - У тебя нет чувства неловкости? При двух живых родителях ребенок в круглосуточную группу угодил...

- А что? - родитель сидел и пожирал глазами толстую газету "Коммерсант ять" . - Чувство неловкости пусть возникает у бездельника. Я круглые сутки работаю. А ты?

- Ты работаешь на работе. А дома?

- Налоги сводят к нулю любую работу, - вздохнул Ларичев. - При таких налогах надо работать сорок восемь часов в сутки, а потом идти и бросать бомбу в налоговую полицию.

Сковорода у Ларичевой яростно затрещала и стала плеваться дымом. И в тот же момент в детской раздался рев и грохот. Ларичева выключила сковороду и побежала в детскую. Как оказалось, дети разодрали надвое громадный черный том Брэма с золотыми буквами на переплете.

- Его купили на последние деньги! - воскликнула Ларичева. - Для вас же! А вы!

- Оставь их в покое! - крикнул издали их отец, не расставаясь с "Коммерсантом ять" . - Дети должны расти, как сорная трава. Придет время - сами решат, нужен им Брэм или нет.

- Ну, ты с ума сошел. Теперь что, пусть все бьют, что ли?

Дети прислушались и поняли, что посеяли раздор. Они тут же помирились, а Ларичева оказалась не в своей тарелке.

- Как-то ты странно участвуешь в воспитательном процессе, - сказала она, переворачивая блин.

- Лучше так, как я, чем так, как ты.

Он наскоро съел тарелку блинов со сметаной и ушел проверять, как идет монтаж издательской системы.

Ларичева стала кормить детей и мыть посуду. Она привыкла, что муж приходит домой только затем, чтобы уйти. Что там, за пределами ее понимания, есть бурная деятельность, связанная с компьютерами. Хотелось бы, конечно, поинтересоваться зарплатой, но в принципе, когда у него что есть, он и так принесет. А начни раскачивать - только рассердишь. Соратница по борьбе? Ну и что, пусть живет соратница. Был бы дома человеком. А он и так терпим и мягок дальше некуда, грех жаловаться. Все это ерунда. Надо садиться за машинку, настучать Радиолову новый материал. Пусть не так, как он понимает. Пусть пока хотя бы так, как понимает автор. А то начнешь себя ломать, чтобы понравиться, и конец, тебя подстригли. Сама не поймешь, где ты, где Радиолов.

После засыпания детей на кухне застучала машинка. Латыпов, арабский принц, полетел с горы прямо в яму на кабана. Ларичева полетела на автобусе спасать его от жестоких физических и сердечных мук. Потому что она ничего не могла сделать - тогда. Могла - только теперь, и то в воображении. Отличник и гордость факультета, ослепленный своей девочкой с вишневым ртом - тогда, становился мудрее и тоньше теперь. Он уже понимал отчаянную Ларичеву, жалел, что не она его судьба и целовал ее прощальным и неверным поцелуем...

"Он скрипел зубами и метался, весь мокрый от пота.Не успела я подать ему лекарства - анальгины, ампициллины и прочую горечь - как он тут же стал рвать зубами упаковки. Я намочила вафельное полотенце и положила ему на лоб. Он взял и прижал к себе мои ладони вместе с полотенцем сильно-сильно. Бедный Нурали, продолбят тебе голову когда-нибудь. А на часы лучше не смотреть, и на зачет придется идти со вторым потоком...

- Ты у нас самый сильный, - дрожащим голосом говорила я, - и не стони, пройдет все. Ведь ты сильный, умный, ты Ленинский стипендиат, это много значит...

- У Киры был любовник, которого посадили. Так? Или нельзя про это? Молчишь, значит, знаешь. Ну что тут может быть? Чем антисоветсчик лучше простого студента? Тем что сидит в тюрьме. О, на женщин это действует. Не спорю, она хоть и моложе, но прожила до меня длинную жизнь. Что я такое перед ней? Технарь, собиральщик. А в ней все непостижимо, гармония бешеная, она и сама не понимает... А я ничего не понимаю.

- Да все ты знаешь, - всхлипнула я, - ты море стихов знаешь, тебя весь курс боготворит, ты вечный капитан КВНа, препы тебя ценят и автоматы ставят. Просто у тебя температура и надо врача вызвать, а ты не даешь.

- Еще чего. Врач упрячет в больницу на две недели, а я сессию завалю... Знаешь... - Он попил из чайника, хотел вернуться на койку, не промазал и сел на пол.

- Знаешь, может, я ошибся с ней капитально. Может, с тобой бы я бы как у Христа за пазухой, ты жизнь отдашь, а преданные женщины сейчас редкость. Но меня уже повело, за нутропотащило. Мы любим не тех. кого нужно, а тех, без кого сами не можем. Есть один рассказ - влюбленных привязали друг к другу в виде пытки. Чтобы они ходили друг на друга и все такое. Ну, потом отвязали, те смотреть не смогли друг ан друга. Яма все ускорила, понимаешь? Приблизила конец.

Меня била дрожь! Сам великий Нурали сидел у моих ног и не скрывал своего горя.

- Я взял ее ноги и засунул их под свитер, чтобы отогреть. Сказал, что никогда не брошу, даже если свалимся в нужник.

- А она, скажи, что она?

- Она всегда говорила, что "люблю, сохну, обожаю" - ерунда все это. Когда один другому может что-то дать - только это чего-то и стоит! Значит, этот антисоветский художник что-то ей дал. Что же? Запретные книги, картины, которые никому не известны? Многолинейное мышление? Но за этим всегда человек, какое искусство без человека? Только человек в местах не столь отдаленных. А я -вот он, хоть и калибром не тот. Обопрись на меня... Конечно, в такой дубняк, да еще в яме, не очень порассуждаешь. Я думал - не выбраться, приготовился встретить лицом к лицу, так сказать... И тут пришел хозяин капкана и нас вытащил. И мы живы остались...

Он как замороженный смотрел сквозь меня. Потом медленно снял с меня позорные мои очки в роговой оправе и поцеловал долгим неверным поцелуем. Я даже задохнулась. Но на свой счет не приняла. потому что теперь все понимала. Ему стало легче и... У них все будет хорошо. А я могу быть свободна."

Все это Ларичева передумала и утрясла внутри себя и, пока неповоротливые пальцы домучивали надоевший текст, душа упрямо высвечивала стол с зеленым суконным верхом, газовый баллончик с качающейся на нем зажигалкой. И непостижимого, великолепного человека, который в свои шестьдесят с лишним годов мог шутя покорить женское сердце. А какой же он был раньше? "С этим нельзя шутить, - усмехался он, - полячки оч-чень капризны..." Значит, его любили полячки. Не будь этого, откуда бы он знал?..

Чтобы написать рассказ, нужен любовный заворот. Но легенда отрасли вряд ли расколется на такое. А писать только про монтажи и схемы Ларичева была не в силах... А! Вот на кого похож молодой Батогов! На студента Латыпова... Постепенно он старел и становился Батоговым. Высокий лоб загибался кверху залысинами, по нему змеились морщины. А темные раскосые глаза зачем-то щурились и погружались вглубь лица, мешки подними появлялись. Женщина с вишенкой-ртом трагически умирала, а Ларичева сидела и записывала мемуары Батогова...

"Кто он такой? - изнывала бумагомарака. - Почему он прожил жизнь не для себя, а для отчизны? И может теперь с гордо поднятой головой сам себе сказать - все сделал, что мог. Это предел, больше никто бы не смог... Он для отчизны, его сестра для отчизны, а я для кого? Кому нужен мой герой, да еще такой сочиненный? А то вот живая жизнь Батогова хлещет по глазам, а я сижу как так и надо! Ведь умрет сестра, а потом и он, не дай Бог, и никто ничего не узнает, какой он бесподобный..."

Шел третий час ночи. Муж прокрался, тихо лег, но Ларичева не заметила этого, потому что мужа заслонял Латыпов, а его заслонял Батогов. Такая непристойность. Затуманенную слезами Ларичеву привела в чувство полуночная дочка.

- Мам, ты чего?

- Так себе, думаю.

- А что ревешь?

- Не знаю, как рассказ дописать.

- А это что, уроки?

- Еще хуже.

Дочка задумалась. Что может быть хуже уроков?

- А ты скажи - тетрадь забыла.

- Ладно, спать иди.

- Мам, тебе дядька писатель задал урок?

- Да, писатель.

- Не слушай его.

- Да почему?

- Вот ты напишешь, тебя в чтение вставят. А я потом учи, была охота!

- Не бойся, меня в чтение не вставят.

- А зачем тогда? Деньги заплатят?

- Ой, ну какие деньги! Деньги только на работе, а это - так, баловство...

Дочка помолчала, помялась. Она уж было побрела по своим мелким делам, потом вернулась, зябко потягиваясь и защепляя складочки на широкой ночнушке.

- Мам, мне жених нужен.

- Как? Ты спятила? Сколько тебе лет? - вспылила Ларичева, окончательно просыпаясь.

- Мне десять...

- Так рано тебе!

- При чем я-то?! Для Синди нужен жених-то!

- Зачем? Нельзя, что ли, с одной Синди играть?

- Для семьи. Как в жизни. Чтобы детки были.

- А где они бывают, женихи синдины?

- В комках. Там же и детки. И еще, мам, там есть беременные Синди, у них ручки гнутся и животик выдвигается, а там малышик... Но дорогие они.

- Я подумаю, ладно, спи.

- Не купишь женишка, в школу не пойду, - предупредила дочка.

- Да ладно...

Ларичева уронила голову на машинку, и брови у нее застыли страдальческой крышей.

7. Благодаря чему Упхолов живой.

Открыв дверь в статотдел, Ларичева узрела, что Нездешний уже здесь. Народу еще пока никого не было, а ее объединяло с шефом секретное задание. Ларичева сразу выпрямилась в собственных глазах. Говорить ей было трудно, а шеф был не из тех, кто забегает вперед и стоит на полусогнутых.

- Я не знаю, что сказать, - сказала Ларичева. - Он бесподобный. Это невыносимо.

Нездешний просветлел и откинулся на спинку стула.

- Слава богу, - произнес он очень тихо.

- Почему? - тоже тихо откликнулась Ларичева.

- Потому что вы молодец.

- Такой титан сидит и нянчит помешанную. Вы знали?

- Да. Ему вечно было не до этого. Вероятно, отдает долги.

- Он сказал, что кто-то хочет прервать его заслуженный отдых.

- Для него отдых - это погибель. Он огнеупорный. И он нужен не только своей сестре.

- Зачем вы меня втягиваете? Я боюсь политики.

Нездешний молчал. Она тоже. Но по коридору уже затопали люди.

- Потому что вы доверчивы... Наш человек. Вы пошли, как ледокол, а за вами пойдут другие суда...

- Бросьте!

- Вы сами можете в любой момент бросить. Он вам никто.

- А это какие игры - политические или сердечные?

- И совсем не игры.

- А некоторые думают, что вы готовите переворот, раз вы из его команды.

Опустил голову на руки. Потом взглянул на Ларичеву так, что у той слезы выступили.

- Меня в моем филиале всегда возьмут - инженером или электриком. Хоть с сегодняшнего дня.

- Тогда в чем причина?

- В нем.

- Вы меня доведете, что опять туда побегу. Только бы прикрытие придумать, - частила Ларичева.

- У вас уже есть прикрытие. Признайтесь. У вас на лбу все написано...

- Ну, я могла бы записать все то, что он расскажет. Блистательная, загадочная жизнь, это меня завораживает...

- Вы отдадите мне? Когда запишете?

- Еще ничего нет... Одни жалкие мечты...

- Мечты никогда не жалкие... - Он заторопился. - У меня есть папка с инвентарным номером. Там ваши рассказы из городской газеты.

- Как? Вы знаете, что я?..

- Знаю. У меня своя маленькая картотека по местной литературе.

- Так вы, может быть, нарочно?.. - Ларичева потеряла дар речи и задохнулась. - Чтобы я загорелась писать?.. Провокация?

Хлопнула тяжелая дверь статотдела. В нее пошел конторский люд.

- Вы только посмотрите, как нескладно врет этот пятый филиал, - бодро формулировал Нездешний. - То по три тысячи, то вдруг десять.

- Что же делать? - перепугалась Ларичева. - Отчет-то отправили.

- Ничего, на контроль возьмите. При случае можете и ревизию потребовать.

- Я?! - Ларичева вырубилась окончательно.

- Так ее, так, - подзадорила вошедшая Забугина. - А то у нее нет чувства собственного достоинства. Сейчас же надень на себя лицо и выйди. Там околачиваются какие-то небритые народные массы из щитовой. И когда придешь, чтоб надела костюм, вот, я принесла из АСУПа.

В коридоре стоял дремучий заболоченный Упхолов.

- Извиняюсь, - пробормотал он.

- А что ты извиняешься? Тебе тетрадку? На.

- Да это... На снегу-то. Зря я.

- Так если тебе неинтересно... Я обычно мнение на бумаге пишу. А тут под впечатлением выпалила.

- Поди, совсем паршиво...

- Какое там! Наоборот, здорово. Страшно! Поэма разрыва - из нее логически вытекает поэма блуда. Оторванная от ветки душа понеслась по кочкам, не остановить. Есть, конечно, жлобство. Но это мелочи. Не знаю, кто и когда это издаст, а я бы вот так, как есть, перепечатала, переплела, и пускай читают... Ты своим алкашам читал?

- Было дело.

- Ну и что они?

- Да все про шлюх требуют. А это мне уже надоело.

- Что, в смысле шлюх много было?

- Да, их было много в стихах. Потому что в жизни-то ничего не было.

- Как так?

- Да так. С обиды все.

Ларичева молчала. Перед ней стоял простой забулдыга, худший из худших, лучший из лучших.

- Ты ее так любишь до сих пор... Ты однолюб, слушай...

- Кто ее любит, шалаву. Все давно выгорело. Знай мотается к хахалю в район. Что ни выходной - поехала...

- А ребенок?

- Со мной ребенок.

- И чем ты его кормишь?

- Рожками.

Ларичева представила, как небритый Упхолов варит своему узкоглазому ребятенку серые рожки, и у нее вся душа заныла.

- Ты, Упхолов, очень сильный поэт. И будешь еще сильней, если не сопьешься... Давно вы развелись?

- С год уже. Мы когда в суд пошли, у нас по квартире все цветы завяли, даже столетник. Скрючило как морозом.

- Может, без воды.

- Вода ни при чем. Злоба это. Такая, что водой не отольешь. И ни дышать, ни жить - ничего нельзя. Все живое дохнет.

- Ой, Упхолов, ой терпи, не сдыхай. Слышишь?

- Чего там, не один такой.

- Ты особенный, ты поэт.

- Были и покруче меня поэты. Да только где они теперь...

- Ты кого имеешь в виду?

- Хотя бы Рубцова. Которого убили. А ей ничего, живет.

- Брось. Она свое вытерпела. Думаешь, мало? Но откуда мы с тобой знаем, что там было? Мне жалко ее.

- А его?

- Без слов! Но не нам с тобой рот открывать... Если бы не пил... Упхолов! Стой.

- Стою.

- Тебе что легче - пить или вот с этой тетрадкой?

- С тетрадкой я пью или нет - но живой. А так бы уж хана. Я тебе ошшо тетрадь принесу, можно?

- Неси. Что ни больше, то лучше. А я тебе свое дам, ага? Все не зря хоть бумагу портить. Живому дашь, живое слово скажет.

Он кивнул. И пошел, и оглядывался. А Ларичева думала - что, что такое? Не насовсем же уходит, не в вечность, в подвал, где все сплошной кабель, РП и трансформаторы ломаные... Работать человек пошел, не в гроб ложиться...

Но ей казалось, что она должна бы за ним присмотреть, чтоб не врал. И убедиться, что он взял в руки пассатижи или тестер, а не смятые деньги, чтоб бежать за бутылкой. Не понимала, что нет у нее такого права - спасать. Не ее это собачье дело... А это самое обидное.

8. Роль постельной сцены и другие советы Губернаторова

Когда из бухгалтерии приходили и просили в такой-то папке, за такой-то период посмотреть, то им всегда смотрели. Догоняли и еще раз смотрели. А когда к ним в бухгалтерию ходили, то все получалось, что они заняты. Акты ревизии пишут! Зарплату начисляют! Инвентаризацию на складе оборудования сводят! Оборудование Ларичева, конечно, сосчитала на больничном, и по столбцам сбила, но динамику по годам не сделала. А им надо износ и остаточную стоимость. Ларичева заметалась, как пожар голубой, ища по коридорам Нездешнего, только он мог подтвердить, что о динамике речи не шло. Но не нашла.

- Нездешнего здесь нет, - терпеливо пояснил Губернаторов, когда Ларичева в третий раз заглянула в АСУП. - Да вы зайдите. Или опять в режиме SOS работаете?

- А у вас такого не бывает?

- Ни боже мой. Если уж я изредка и напрягусь, то это обосновано с финансовой точки зрения. Могу научить и вас.

- Я тупая.

- Заниженная самооценка. Комплексы... Но все это поправимо, милая Ларичева. Что-нибудь читали восточных философов? Нет, конечно... Ну вот, скажем, такая коротенькая притча...

Однажды король вышел в сад и с удивлением обнаружил его увядание. Дуб сказал, что умирает, потому что не так высок, как сосна. Сосна сказала, что умирает, потому что у ней нет таких изумрудных гроздьев, как у винограда. Виноград засыхал, потому что не умел цвести, как роза. И только анютины глазки глядели на короля веселыми и свежими лепестками. И после вопроса короля дали они такой ответ. Уж если король захотел бы иметь на этом месте дуб, то посадил бы его. А уж если посадил цветы, значит, хотел только их. Поэтому цветы, как бы малы они ни были, радуют его глаз изо всех сил... Разве вы хотите, милая Ларичева, быть Буддой? Вижу, что не хотите. Да и зачем? Если бы Бог захотел Будду, то создал бы его, одного или нескольких. Но он создал Вас. И перед Вами такая роскошь - наслаждаться, будучи собой, либо умереть, вынося себе нелепый приговор.

Ларичева чувствовала смутную радость и отчетливую тревогу. Радость оттого, что ее посчитали за человека, и тревогу от необходимости бежать, не узнав продолжения.

- Это вы сами придумали? Это разгадка того, почему вы такой хозяин жизни?

Губернаторов улыбнулся.

- Как вы торопитесь. То, что я вам рассказал - одна из прелестных сказок Ошо Раджниша. Они основаны на чувствах экцептенс и сэлф-экцептенс - принятии мира и себя как есть. Татхата - иначе согласие. Я увлекаюсь чтением Шри Ауробиндо. Он беседует со своим учеником Павитрой целых сорок четыре года и таким образом дает представление о технике медитации в системе интегральной йоги, также о йогической садхане. Хотя начал я с Шукасаптати, это вид индийских сказок. Многие переведены с пракрита, а эти - с санскрита. Что-то вроде "Тысячи и одной ночи" , но рассказчик - попугай...

Ларичева заметно побледнела.

- Но я рассказал вам это не для того, чтобы у вас возник новый комплекс. Стоит вам захотеть - вы все поймете. Здесь - пятьдесят на пятьдесят, что вам это не нужно. Как я понимаю, вы что-то пишете. А творческие люди все воспринимают на уровне образов. Сказать вам, какой образ возник во мне от прочтения ваших рассказов? Молчите? Ваша подруга Забугина давала мне прочесть кое-что. Наверно, вы не лишены определенных способностей. Не мне судить об этом. А в рассказах все не о вас. Какие-то простые женщины, которых переехала судьба. Помилуйте, да они сами этого хотели, жалкие самки. Кто же им не давал выйти на иной уровень существования? Сами не стали. И зачем вы пишете о чужих жизнях, а своей не замечаете?

- Чем я могу быть интересна?! - Ларичева искренне возмутилась.

- Вот те раз. Милая Ларичева, я давеча доказал вам, что вы неповторимы. И себя познать легче, чем других, а писать о том, чего не знаешь, не понимаешь - тоскливое занятие.

- Тоскливо - так и не читайте.

- Вот и обиделись. А вы бросьте, бросьте выполнять домашнее задание. У вас же есть какие-то манящие сферы! А вы все бросаете на алтарь воспоминаний либо делаете неуклюжий подарок подружкам по роддому. Да они вас еще обругают за искажение фактов...

- Вы... вы...

- Я вижу, что совсем рассердил вас. Вы, кстати, обедали?

- Да я и не хочу! Подумаешь...

- Захотите.

Они пришли в столовую под самое закрытие. Губернаторов поставил подносы и повел переговоры с поваром Ирой. Спустя томительных десять минут задуренная до не могу Ларичева покорно ела достойный лангет и запивала его пивом.

- Ужас какой, - бормотала она.

- О чем вы? Невкусно? - Губернаторов как будто издевался.

- Как? Пиво среди бела дня! Шеф как увидит... Забугина тоже...

- Ваш шеф уехал в администрацию. А перед Забугиной вы как-нибудь оправдаетесь.

- А перед совестью?

- Выпейте еще стаканчик и совести как ни бывало.

- А вы?

- А я хозяин жизни, мне можно все. Да, еще два слова о домашних заданиях. Может, вы боитесь мужа? Он заглядывал в ваши листы?

- Да он терпеть их не может. Говорит, что примитив. Сериал для поклонниц Будулая.

- Отлично. Вы должны написать что-нибудь эротическое.

- Про любовь? Да я и так...

- Не про любовь, а про постель. Выскажитесь без свидетелей, тогда и посмотрим на вас. Дайте себе волю наконец.

- Ну и кто это напечатает?

- Да уж, городская бульварная газетенка не напечатает. Так напишите в стол. Вы еще голос не обрели, а уж волнуетесь, что не напечатают.

- Раз не обрела, к чему эти разговоры?

- Чтобы обрели.

- Я не понимаю, зачем вы меня порабощаете?

- Отнюдь. Я вас раскрепощаю!

- Ничего себе. Бежала, искала начальника, горела трудовым энтузиазмом, а через полчаса влипла в нелепую дискуссию и напилась некстати пива.

Холеное, благородное лицо Губернаторова за окнами зеркальных очков было равнодушно. Он под руку вывел Ларичеву из обеденного зала и учтиво поцеловал в шею.

- Простодушное дитя, - сказал он.

И свернул величественно в свой АСУПовой отсек.

- Тебя не было больше часа, - сказала мстительно Забугина. - Костюм лежит без движения, а ты...

- Я ходила обедать с Губернаторовым.

- Как? А динамика износа оборудования?

- Обойдется. Я - личность, и у меня есть своим личностные задачи.

- Вот как! - Забугина завсплескивала руками. - Будем принимать Губернаторова по три раза в день в целях психотерапии. А я уж испугалась, что ты с этим грязным любезничаешь...

Ларичева промолчала. Она пыталась притворяться. Надо было притворяться, чтоб не били по больному месту слишком часто.

9. Стирка под Риенци

Все сроки, намеченные Радиоловым для принесения рукописи, прошли, и в выходные Ларичева, швырнув куру в скоровару, засела за печатную машину. Дочка нехотя сходила в магазин за хлебом и пошла дежурить с братцем на деревянную горку.

- После того, как ты жениха для Синди не купила, я уже сколько раз ходила в магазин и гуляла с ребенком. Учти, я все тебе делала, а ты мне нет, мамочкин.

В это время Ларичев подозрительно долго рылся в шкафу.

- Слушай, муж! Давай рубаху поглажу.

- Не надо.

- Так ты уже второй раз отнекиваешься. В чем ходишь-то? Давай.

- Нет и нет, тебе говорю.

Ларичева вынырнула из рукописи и прибежала заглянуть в шкаф.

-В чем дело? - закипая, спросила она .

- Да ни в чем. Чтобы их погладить, надо постирать сначала.

Ларичева сгорела...

На улице было ясно и жемчужно. Зима плавно переходила в весну. Воробьи оглашали двор стереофоническим свистом. Можно бы пойти с детьми в парк, не морить их то и дело рядом с помойками. Но кто будет варить, печатать, стирать? Сцепила зубы, завела стиральную машину. Пришла Забугина, принесла косметику.

- Чем же я буду платить? - ужаснулась Ларичева.

- Подарок! - Забуга ликовала. - В честь того, что ты вышла из пещеры. Наши духовидцы вечно призывают выйти из пещер, а сами оттуда век не вылезут... Ну давай, рассказывай...

- Он говорил о человеке вдвое старше себя, но так свободно, быстро, как отличник на экзамене! Неужели специально, чтоб я записала? Но в таком виде все равно нельзя, это же пулеметная очередь, обстрел цифрами, как из револьвера. Что обкатанные шары - громыханье да гул. Конечно, события - это продолжение характера, но все равно! Не одно и то же, что живой человек. С его минусами, с едой, какую он любит, с нерожденной любовью и раздавленной мечтой... Господи, живой человек! А он мне про какой-то памятник! Мол, нечеловечески сильный, упрямый, разбивался до хруста, а побеждал. Знаешь, этот штамп многоборья мне еще в школе надоел. Я сама была отличницей, но какой ценой! Медлительная, мечтательная ворона, я по шесть часов уроки делала. Мне не хотелось, но иначе бы я опозорила родителей. Да они же еще считали меня ничтожеством. Я всю молодость страдала оттого, что делала себе наперекор, поэтому сначала слушала его в жуткой тоске. Но потом поняла, что тут дело не в нажиме, не в насилии. Кто может изнасиловать Батогова? Он сам по себе титан... Он просто не хотел! Не хотел, не умел по-другому!

Забуга смотрела на Ларичеву с великой жалостью. Так смотрят на смертельно больных людей, приговаривая, что они скоро выздоровеют.

- Деточка, успокойся. Тебе можно вопрос задать? Ты на свидание с кем ходила? С Батоговым или Нездешним? Ты или дрепнулась на литературной почве или, прости, слишком круто забираешь... Ведь ты сказала, что Нездешний делает тебе знаки... Потом я уехала в командировку, приехала, а ты буквально бредишь. Тебя нельзя ни на один день оставить...

- Да что ты обижаешься, не пойму. Я же сама ничего теперь не понимаю. Для меня и Нездешний долго был стоумовый, а тут он со мной как с равной говорит, в гости к самому Батогову засылает. Знаешь, он сначала хотел проводить меня до дома, но потом... Потом... Смотри, я шустро ставлю скоровару под струю, она свистанула паром, потом туда плюхаю картоху с морковкой, и они муркают на тихом огне. Все, через десять минут будет готово... А у тебя скоровара валяется без дела... Сейчас слетаю в ванную, вытащу тряпки, покидаю вторую партию и снова прискачу. Ты в окрестностях детей не видала?

- Видала, видала. Звать будешь? Или, может, по рюмочке?

- Ну уж! Я должна хотя бы ребенка уложить!

- А я тогда к портнихе не успею.

- Ладно, придется все делать параллельно. Пить, стирать, кормить. Жалко, что нельзя заодно и печатать.

- Так что там было с Нездешним? - досадливо напомнила Забугина, возясь с нарядной бутылкой.

- Ой, Забуга. Внешне все как будто ради Батогова. Нездешний поймал меня на том, что мне захотелось писать книгу. Ну и много кой-чего порассказал. А потом мы зашли будто между прочим к Батогову.

- Который легенда отрасли?

- Который, да. И получилось как бы само собой, что я Уже Пишу Книгу.

- Ты чокнулась.

- Ничего не чокнулась. Я хотела возмутиться, что об этом рано говорить, но Нездешний - он таким мягким голосом пояснил, что кое-какие воспоминания уже легли в основу, а главное - личный контакт с героем повествования. На этом месте сам Батогов мне руку, понимаешь, поцеловал... Не могу.

- Я-то думала, тебя другой человек поцелует. И в другое место...

- Да! Губернаторов позавчера меня поцеловал в шею! Теперь-то я поняла, что такое поздороваться с Губернаторовым. Полдня туман в глазах, нерабочее состояние. Вот почему после Губернаторова ты плохо занимаешься отчетом.

- И ты до сих пор молчала, паразитка Ларичева...

- Чем же тут хвастаться?

- Как чем? Полностью другое лицо, другое поведение. Веселая такая и вообще...

- Да ну! Не от этого...

Пришли дети, Ларичева погрязла в технологическом процессе раздевания, обеда, укладки. Забугина засучила воланчатые рукава ярко-алой блузы с напуском и скрылась в ванной. А когда Ларичева вышла из детской, Забугина уже сидела на кухне и подкрашивала губки.

- Давай еще по одной, и я упорхну.

- Как, уже?

- Меня ждет портниха, а тебя труды Пимена. Пиши святые летописи. Я там все выжала, осталось прополоскать.

- Забугочка, ты что такая клевая? И новую кофту не жалеешь.

- "Женщина скажет... Женщина скажет... Женщина скажет - жалею тебя..." А вот там возле машинки - это у тебя для союза или для летописи?

- Для союза я все никак не закончу! А вот послушай тут кусочек...

- Так что ж ты - одно не закончила, за другое хватаешься?.. С отчетами и то нельзя так.

- Забуга, молчи, слушай, вот тут я его личную авторскую речь записала... "Мы пришли в жизнь с зашоренным сознанием, поэтому, когда началась так называемая оттепель шестидесятых, многие не могли сориентироваться. Показалось слишком дико! Наше поколение особенное не потому, что оно наше. А потому, что целый ряд событий прошел мимо - например, война, - зато последствий мы хлебнули сполна. Военное детство, бедность, голод, привычка обходиться без самого необходимого и терпеть, терпеть. Жестокая диктатура воспитания, до предела насыщенная идеологией - все это давило как пресс. Помню учебники литературы с крестами на портретах Блюхера, Тухачевского, Демьяна Бедного... Везде долбили краткий курс ВКП(б) и биографию Сталина. Выучив это, можно было ничего не учить. Философский словарь объяснял, например, что кибернетика - буржуазная лженаука... Представьте же теперь запрограммированных на подвиг фанатиков в обстановке оттепели. Стали рваться в бой. Понимали - надо все менять, но как? Начинали биться. Упирались в стенку. Потому что при неких благих приметах осталось главное - осталась прежней государственная система. В этих условиях сделать было ничего нельзя... Поймите, это же трагедия: заложить положительную программу жизни и одновременно полную невозможность ее реализации. Я тут не имею в виду приспособленцев. Всех людей я делю на три категории: нытики (возмущались, но ничего не делали), приспособленцы (работали для личной пользы), и трудяги (работали, даже если не получали результатов). Себя отношу к последним.

Борцы? Были и такие, что шли против системы в целом. Но это были единицы. Их, как правило, ломали. А для меня это не годилось. Я должен был дело делать. Стоять у амбразуры мне было просто некогда..."

Здесь Ларичева запнулась. Она вынуждена была, потому что натуральным образом плакала. Забугина тут же протянула рюмочку, предварительно вытерев Ларичевой нос своим платком.

- Чего ж ты ревешь?

- Он бесподобный.

- А ты-то при чем? История без тебя вершится. Почему ты всегда суешься, куда не надо?

- Нездешний говорит...

- Так пусть Нездешний его любит по гроб жизни и летопись пишет. А твое тихое дело - отчеты составлять. И составляй. Это шанс заплатить за костюм из АСУПа, отдать долги...

- Купить парня для дочкиной Синди...

- Вот-вот. А ты что делаешь? Ну смотри, ты вкалываешь день и ночь. А кто это оценит? Ты взваливаешь на себя черт те что. Надрываешься. Ревешь. Нет бы пришла в себя, накрасилась, прибралась, сходила с детками в театр... Ты ходишь с детками в театр?

В ответ раздалось сморкание.

- Понятно. Материнский долг, стало быть, не выполняешь. Как и женский. Кажется, ты ничего не поняла насчет Губернаторова.

- Да что мне Губернаторов? Он меня задавил своим интеллектом. Ошо Раджниш, медитативная йога, нью-эйджевская музыка... Боюсь я этого всего. Меня трясет даже.

- А ты терпи, авось и поумнеешь. Он зато целует хорошо.

- Да что я, марионетка? Ртом целует, а глазами за темными стеклами смотрит, какое выражение лица. Боюсь.

- Тебя не исправить. Ты всю жизнь будешь мотаться и убиваться из-за тех, кто тебя видеть не хочет, а тех, кто к тебе доброжелателен, не воспринимаешь. Хорошая девочка. Итак, надежд привести тебя в благородную норму все меньше. Ну давайте, юные пименовцы.

- Забуга, а Забуга.

- Что, моя пещерная дочь?

- А вот если меня Нездешний поцелует... То что будет?

Забугина долго и раскатисто смеялась.

- Что ж ты ржешь?

- А то. Опасно для жизни.

- Почему?

- Потому что ты полезешь за ним в прорубь. И умрешь.

Ларичева только вздохнула. Проводив Забугину, села и впала в транс. Ну что делать? Жалко зажившего второю жизнью Латыпова. Жалко несчастных, которые покупаются на горстку любовной милостыни и всю жизнь за это платят. Но еще жальче сверхчеловека, который отдавал все и растратил только половину. Батогов летал по стране, вводил в строй обьекты, напичканные техпрогрессом, забывал, в какой день он родился, и зам подходил к нему в пустом корпусе, напоминал, что исполнилось сорок лет... Партийные сатрапы его швыряли и руки выкручивали, поили водкой и срывали пятилетний план, а он в последний миг выворачивался от смертного топора и начинал сначала. Зачем, Господи, зачем?

И это не где-то там, сто веков назад, а вот уже в перестроечном "Огоньке" эта страшная история и напечатана... Как его приучали приползать на брюхе к первому секретарю, а он не хотел. Как со всего союза перевербовывать себе команду. У него умерла от рака любимица-жена, и он стал проситься оттуда, а ему говорили - не подрывай доверие партии, не дезертируй. Лежа на диване, Батогов брал в уме интегралы, а в степи на сломанной машине так пел арию, что сердце могло остановиться. У Паваротти в том числе. Нездешний сам слышал. В загранке он говорил на двух языках - английском и французском, а когда защищал диссер, оппоненты два раза переносили срок, так как хуже владели темой и не могли придумать замечаний. Слишком узкая тема! Так и не дали защититься. Научному миру он не подошел - что за мир это был? Но конкретное дело всегда узко, в него не пролезет слишком "широкий" дилетант. "Люблю поговорить с дилетантом за рюмочкой, люблю скоротать дорогу. Но дело с ним делать нельзя" . У кого какие мерки, а вот у Батогова мерка Делом. Что это за Молох такой, Дело, сколько им съедено таких, как Батогов... Но Ларичева и есть тот самый дилетант! С которым рюмку коротать, не Дело делать... Ларичева встала из-за машинки, налила в белье воды и оставила кран. Потом включила пластинку и надела на себя мужнины стереонаушники, чтоб сынок не просыпался. И поднялся с пластинки праздничный вал увертюры "Риенци" и взметнул он Ларичеву в такие высоты, откуда все земное кажется звездной пылью. А на той стороне "Тангейзер" , торжество духа над мразью жизни... Сквозь боль потерь - вперед, вперед, сквозь град камней и злобный вой, ну вот и выпал твой черед, приговоренный Агасфер, иди с горящей головой, простись с опавшею листвой, не проклинай небесных сфер...

Был ли у него грех нерадости? Был ли грех непретворения? Он из-за своего Дела не стал тем, кем Бог создал. А кем он его создал? А кем он Ларичеву создал? Она никогда не писала документальную прозу. Она также никогда не писала художественную прозу. Она вообще ничего не могла придумать своего, а только восхищалась людьми, на которых наталкивалась случайно. Она боялась даже думать, что бы с ней случилось, если бы она их специально искала с плакатом: "Ищу интересных людей." Тогда ей не надо было б замуж выходить, а только сидеть за машинкой и все. И сбылась бы мечта идиота. А так ее постоянно мучила совесть, что она плохая жена, плохая мать, редко покупает детям бананы и еще реже ухажеров для Синди. Чаще обычного она покупала кости и варила их в скороваре часов пять. И получалось шикарное густое варево, с такими мягкими ароматными косточками, что хоть все их ешь. Жалко, что дети не понимали этой радости и просили, как обычно, торт со сливочными розами или орешки в шоколаде.

Ларичева на них ворчала, но выступать-то было бесполезно. Она сама все это до безумия любила.

10. Как Ларичеву выбрали на выборах. Иркутский вариант Батогова

Однажды вечность назад молодая Ларичева дежурила на выборах и рядом в комиссии оказался славный паренек. Они то и дело переглядывались. Он подвинул ей шоколадку из буфета и кофе. И она тут же подумала - "мужчина!" . Потом еще принес. "Чересчур мужчина!" Она не знала, что в буфете выделено для комиссии бесплатно, и подумала, грешным делом, что - с чего бы? Потом ночью после подсчета голосов банкет устроили для комиссии, а Ларичева очнулась в незнакомой комнате, потому что знакомый ей паренек брал очищенные мандаринки и клал ей в рот, а сам в это время целовал ей грудь. Она тогда удивилась и спросила: "Это тоже только для членов комиссии?" А паренек сказал:"Да" . И на все остальные вопросы отвечал так же. Ларичева ничего не могла поделать. Ей было слишком хорошо. Паренек ее зацеловал, загладил до полного выпадания в осадок, а потом прошептал, что если она чем-либо недовольна, он может отвезти ее на такси домой. Домой в общежитие Ларичева катастрофически не хотела. И паренек стал такое творить, что мама родная. Он быстро вовлек ее в свои игры и, если до этого стонала только она, то теперь застонал еще и он. Так до утра и простонали. Выходя из его общежития, она подумала: "Вот оно, счастье." И упала в обморок. Но падая, она сильно ударилась спиной и от боли пришла в себя. Держась за забор парка, она мечтала вызвать скорую помощь, но, к своему изумлению, даже добралась до работы и просидела весь день. На нее смотрели как на явление из преисподней, потому что, кроме нее, на работу после выборов никто не вышел.

Через несколько дней она сильно затосковала и двинулась искать общежитие за парком. Пришла в ту комнату - вон и лампа та, и картинка с итальянским певцом Тото Кутуньо - черный смокинг, белый шарф - но обьяснить, кого ей надо, не смогла. Из окружающих комнат пришли еще парни и стали вспоминать, кто у них тут в выборы ночевал. И все такие добрые, все тепловозы ремонтируют, кошмар... Потом один вспомнил, что тут же был этот инструктор обкома, как его... А обком Ларичева хорошо знала. Но там его тоже не оказалось.

Уже через три месяца она пошла в филармонию, как раз приезжал Митяев, но Ларичева билет не достала. Она стояла, борясь с неуместной здесь тошнотой, и вдруг увидела своего чудного паренька. Тот шел с такой девицей, что держись. Прямо на ногах в лайкре расцветали холодные глазищи и пепельные локоны. Тела не было.

- Можно Вас? - заикнулась Ларичева.

- А, привет. Лишний билетик надо? Возьми.

Ларичева взяла билетик и пошла. Она же мечтала об этом, так на, возми, а тут дали билетик - и радости нет никакой. Она чувствовала себя как корова на льду. А что она хотела? Чтоб он ее тут начал целовать, что ли? Как после выборов? Митяев так невероятно понравился. "Ради бога, сестра милосердия, не смотри на меня, не смотри. Не смотри, когда утром, остывшего..." В душе поселилась великая сила искусства, и Ларичева решила больше не трогать паренька. Но он сам пошел мимо и подмигнул. Она открыла рот:

- Можно Вас?

- Момент. - Он подмигнул спутнице и подошел. - Какие проблемы?

- Знаете... У меня ребенок... скоро будет.

Он тут же, нисколько не смущаясь, достал бумажник, отсчитал деньги и протянул их вместе с телефоном и адресом.

- Можете вполне успеть, еще не видно. Пока? И заходите, буду рад.

Ларичева была ошарашена такой вежливостью но, конечно, никуда не пошла. Она на его рабочий адрес отправила свою фотографию и свой адрес. "У него, наверно, картотека там, пригодится."

Он пришел рано или поздно? Рано, потому что в ее комнате все еще другая девочка жила, не успела переехать. Поздно, потому что делать было поздно. Но девочка пошла к подружке на этаж, а Ларичева... Она-то о чем думала тогда, когда покорно все с себя снимала и кротко ложилась до последнего дня? И если бы он не пришел в роддом ее вывозить, то она бы тихо пополнила армию матерей-одиночек. И жаловаться бы не смела! Но он пришел, и принес приданное дочке и торт персоналу, и все быстро сделал, включая запись актов гражданского состояния. Повезло этой вороне, честное слово... И потом многие удивлялись, что у нее за странная манера описывать одиночек. Ладно бы сама была одиночка, а то ведь замужняя, все при всем...

Да, женские байки она записывала. Чисто мужские дела - еще никогда. А "курица не птица, баба не человек..." Но Ларичева, кода начала писать, не знала, что писать ей нельзя. Она вела себя естественно...

"Храни Вас Бог, технократ Батогов. И Вашу насовсем больную сестру. И Ваших детей вдали от Вас. И Вашу тайную женщину из Иркутска... И Вашего ученика Нездешнего, без которого не войти к Вам, как без ключа..."

...Батогов всегда уезжал из Москвы второпях, потому что стремился выжать из командировки максимум. А тут выскочил из главка, и впереди четыре часа до поезда. В голове полное замыкание, идти никуда не хотелось, только вот есть хотелось. Но тяжко искать ресторан и стоять в очереди... И зашел он в крошечное кафе недалеко от ЦУМа, наполовину стоячее, наполовину сидячее, а там одни бутерброды и какао. Он спросил, нет ли чего горячего. Переглянулись работники общепита и в голос сказали, что вообще-то у них были чохахбили, но кончились, скоро закрывать, товарищ. Они переговаривались, а он смотрел в сторону, не слушал дальше, он другого ответа и не ждал. Он думал - ну и пойду на вокзал, если так. В конце концов, линию для автоматической сортировки грузов закупил, и первая партия уже пошла в филиалы, ну, если кончатся лимиты, можно перекинуть на начало того года. Договора уж не сорвут, начальник главка полностью "за" . Потом машинально взял бутылку сухого и бутерброды, сел за столик к одиноко маячившей фигуре и налил ей того же, что и себе.

Он потом никак не мог вспомнить, с чего начался разговор. Может, с того, что она не любит сухое? Потом еще бутылку взял, работники осведомились, сколько порций чахохбили он хочет, он ответил - все. Он протер глаза - женщина русая, с прядью, глаза усталые вприщур, коричневая дубленка - а руки большие, с венами, не дамские такие руки. Он поэтому и постеснялся спросить про работу, а она догадалась, сказала - художник-керамист, мастер по гжели.

Они не пытались друг друга ни кадрить, ни уесть, как это бывает при случайных знакомствах. В момент встречи это были два замотанных до смерти человека, привыкших жить в узде и мало что знающих кроме нее. А потом стали по-английски говорить и надо же - он, никогда ничем не козырявший, вдруг впал в такой щенячий азарт. Когда наконец принесли мясо, они уже выяснили, что он закупил линию, а она сдала на базу новую экспериментальную партию посуды и, стало быть, есть повод. Когда же их вежливо выдворили по причине закрытия, они опомнились и поехали на вокзал. Но странно - его поезд уже ушел, а ее поезд был утром и не с того вокзала. Тогда они сели в зале ожидания и стали разговаривать. И чем больше говорили, тем острей ощущали, что надо быстрей, быстрей все высказать. Не расстегивать пуговицы, не комнату искать, а просто так, сидеть и говорить.

Два узких профессионала, один технарь, другой человек искусства - и вот такое жадное общение до пересыханья горла.

Был мокрый снег, пол на вокзале и лестницы переходов в слякоти, и высветлялись за окном сонные московские дома. Он сказал, что они вопреки всему счастливые люди. Оба женатые, такое дело.

Он посадил ее на поезд, потом вспомнил, что ни фамилию не спросил, ничего. И она там в окне поняла, отчего он заметался.

Он увидел, что поезд с его стороны подходит к перрону, и газетой об жестяную табличку щелкнул. А она успела на билете своем город показать и сверху фамилию свою жуткую правительственную написала.

Ведь он никогда ни с кем так не знакомился, у него не было опыта сразу все записать, запротоколировать, потом уж чего-то... У него в тот момент одно было в голове: негодяй.

"Почему?" - закричала Ларичева. - "Неизвестно, - ответил Нездешний, - иногда ощущение вины такое сильное, что не позволяет анализировать. Поскольку боль. У меня тоже сейчас такое ощущение. Я первой Вам говорю эту историю, больше, кроме меня, ее никто не знает. Ну и самого Батогова, конечно."

На улице было темно, фиолетовые сумерки застыли, словно мерзлые чернила. В ванной привычно хлестала вода, бурля в тазике с бельем.В кресле обреченно спала Ларичева с наушниками на голове, и брови застыли горестной крышей. Из детской вышел сынок, прошлепал босиком до кресла, стал дергать Ларичеву за юбку. А из кухни пришла дочка и, пошушукав ему на ухо смешное, дала печенюшку. Они долго что-то делали на кухне, а потом перешли в ванную. Но Ларичева как будто почуяла, что есть угроза выполосканному белью, и встала. И не зря. Войдя, она увидела, что сыночек увлеченно сыплет в многострадальный тазик большую пачку импортного порошка. И отмахивается, и чихает...

11. Пускай зубы выпадут

Ларичева звонила бы Батогову каждый день, да не ее воля. Если с сестрой было в пределах нормы, он мог поговорить, мог прикинуть, когда лучше прийти. А если сестра была тяжелая, он только говорил - занят, занят, перезвоню. И потом действительно звонил. А в тот раз не позвонил, неделю молчал после этого... Ларичева заволновалась и стала нервно крутить диск, а Забугина, завидев это, стала крутить пальцем у виска.

- Вы заняты? - спросила Ларичева. - Как мадам Батогова?

- Спасибо.

- А Вы-то, Вы как?

- Спасибо.

- А в аптеку Вам сбегать не надо?

- Дело не в химии.

- А в чем?

Молчание, молчание в трубе, как страшно-то оно. А что ты хотела? Чужие люди.

- Простите. Вы не хотите, чтоб я приходила?

- Пока не стоит. Но Вы ничего там не выдумывайте. Я перезвоню.

- Ладно, хорошо. У Вас что-то сильно болит. Я все поняла. Иначе бы Вы не стали...

- Да бросьте накручивать. Печень озверела, обычное стариковское дело.

- А может?.. Хотя ладно, я только одно хотела: пусть бы ваш бок прошел, а мой заболел. Пусть бы я покорчилась, так ничего, стерпела бы. Господи, сделай так, и я пойду в церковь, пусть и неверующая...

- Ну что Вы мелете? Возьмите все слова назад. Когда у старика горит бок и выпадают зубы - это норма. Вы же молодая...

- Не возьму обратно, ни за что! Зубы тоже пусть выпадают, не жалко. Их можно заменить, а Вас нет.

- Позвольте, почему?

- Потому что на Вас держится весь белый свет!

И оледеневшими руками положила телефонную трубу на место.

Приехали из садика. По всему дому валялись разбросанные с утра колготки.

- Мам! - воззвала дочь, впиваясь в сериал, - есть хочу, умираю.

- Омлет?

- Давай, но побольше. И хлеба. И сметаны налей.

- Да неужели ж ты тут помирала и не могла себе омлет нажарить? Или сметаны с хлебом навернуть? Кошмар.

- Мам, - вопила дочь, - не могу уйти от телевизора! Целуются, ну теперь все...

Ларичева молча изжарила омлет, отнесла его к телевизору и с ужасом почувствовала, что не может вот сейчас взять и сесть, прийти в себя. Надо поставить гречку варить - ах, молоко-то не купила! - и быстро идти драить лестницу. Обидно.

Сынок, конечно, сел на хвост, поплелся следом:

- Мам, я с тобой.

- Смотри лучше кино.

- Больше не целуются, все, пойду с тобой, мам.

Ларичева бодро пошвыряла половики на крыльцо подьезда, выбила их на ветру и стала разгонять мыльные волны по кафелю куском мешковины. Щербатые ступени исходили паром и приобретали очертания. Поломойка-Ларичева услыхала трубы первых пятилеток и третий раз сменила воду. Как вдруг в глазах у нее все померкло! Сброшенные в кучу половики подло поехали в стороны, стена с окошками электросчетчиков резко накренилась. Свет лампочки зачах и рассыпался искрами. Ларичева задохнулась от боли в боку и забывшись, прижала к нему руку с тряпкой. Ледяные струи хлынули по ноге. Схватилась за перила, стала медленно оседать... Но куда, в мутные лужи?

- Мам, ты сто?

- Тихо, сынок, иди домой, я сейчас...

- Я с тобой? А ты сто, а?

- Сейчас... Пойдем... - Зубы Ларичевой выбивали дробь. Она корчилась в жуткой позе, а сынок стоял и хныкал.

- Иди, иди, иди... - бормотала Ларичева, зевая ртом от боли. Бросить все ведра и тряпки к такой матери. Упасть, глотать анальгетики, одну, две, три таблетки, всю упаковку...

- Мама, - ревел пацан.

- М-м-м, - мычала мама.

Она не знала, как уйти, хотя дверь была в трех метрах. Даже ведро поднять было невозможно, даже разогнуться, так как боль грызла челюстями, кромсала, не отпускала. Попыталась на корточках... Хуже. Перевернула ведро, встала на четвереньки, начала передвигать себя вслед за тряпкой вместе с юбкой...

Новая юбка, колготки! Слабо понимая происходящее, веник, тряпку и сыночка впихнула в прихожую. Дверь на замок. Так, куртку с ребенка снять не забыть, а то вечер так проходит... Теперь спокойно. Юбку испорченную долой, колготки тоже в тазик. Накинула банный халат, побросала в перекошенный рот анальгины и но-шпы. Упала на диван, застонала в подушку.

- Мам, ты что? - возникла дочь.

- Ничего, бок вдруг заболел... Там кино кончилось, ты возьми кашу, себе и братику, да масла побольше...

- Я тебе ноль три вызову.

- Я сама вызову, если что.

- Телевизор сейчас принесу.

- Ой, все равно ничего не соображаю...

- Отвлекись. Там такую красоту показывают. Жалко, что спать надо ложиться, я бы всю ночь смотрела...

Но Ларичевой ничего не помогало. Боль стала широкой, как море, и била в бок, как прибой в дамбу...

В голове уже поплыли картины скорби - ее погружают в скорую, везут госпитализировать. Дети остаются дома одни, без присмотра и голодные, а муж приезжает только вечером, а, может, вообще на следующий день. И тем более муж не знает, где находится новый садик. И Ларичева, дурочка, как последнее завещание, стала рисовать подробный план пути к новому садику в глухом микрорайоне. Потом, действительно, план как-то побледнел и смеркся, а через него проступили свечи - как если бы бумага загорелась на огне... И хор запел. "Слышится чудное пение детского хора..." Это, кажется, Рубцов, которого то знать не хотели, то возводили в степень классика, а он, бедный, не приближался, туманился, уходил все дальше от похвал и рецензий... Что же делать? Это предстоит всем нам - плохо жить, плохо умереть... Вот оно, грозное предупреждение.

"...Ангелов творче и Господи сил, отверзи ми недоуменный ум и язык на похвалу пречистаго Твоего имене, якоже глухому и гугнивому древле слух и язык отверз еси, и глаголаше зовый таковая: Иисусе пречудный, Ангелов удивление...Иисусе предивный, предвечный..."

Хвалить! За что же хвалить, за мучения? Почему плачут от счастья все эти люди в храме, разве он всем им дал х о р о ш е е? Так нет же, нет! Ведь это они не за что-то, они просто Ему рады, ведь это служба пасхальная, Он воскрес... Стало быть, они перед этим фактом ничего своего и не помнят. Только это... Он дает им силы оторваться от своей мелкости, а это так редко бывает.

"...Воскресение Христово видевше, поклонимся Святому Господу Иисусу, Единому Безгрешному... Кресту Твоему поклоняемся, Христе, и Святое Воскресение Твое поем и славим. Ты бо еси Бог наш, разве Тебе иного не знаем, имя Твое именуем. Приидите, все вернии, поклонимся Святому Христову Воскресению, се бо прииде Крестом радость всему миру. Всегда благословяше Господа, поем Воскресение Его, распятие бо претерпев, смертию смерть разруши..."

"А что же мне мешает славить великое имя? - думала Ларичева растерянно. - Просимое Он всем дает... И мне же, подлой твари, дал просимое... Увы, другие просят очищения, благодати, а я попросила боли чужой, вот и заболела, вот и детей бросила сиротами, и сама озлобилась..."

Ларичева поняла, что ее Бог не наказал, а, наоборот, помиловал - дал, что она хотела. Никогда не думаешь, что просишь... Ковыляя в развязанном купальном халате, с черными коленками, прихватывая бок рукой, она нашарила на пыльной полке маленький молитвослов и судорожной рукой стала листать... И став на коленки перед телевизором, держась за диван, заговорила, перебивая российского патриарха:

"Что Ти принесу или Ти воздам, Господи... Яко ленящася на Твое угождение... Милостив буди мне, грешному... нет, грешной... Возстави падшую мою душу, осквернившуюся в безмерных ...

Э-э... и отыми от мене весь помысл лукавый видимого сего жития... Очисти Боже, множество грехов моих, благоволи, избави мя от сети лукавого и спаси страстную мою душу, егда приидеши во славе..."

Да, страстную мою душу! Страстную мою душу.Прости, прости меня за низость и дерзость, а еще за слабость, за то, что выболтал язык, а терпеть-то не умею. Готова только сверху, дернули за нитку - и весь мир должен дернуться! Ну хотя бы ради них, чтобы сладко спали, Господи, ты же видишь, какие они славные, так ты спаси их, пожалей, и я не буду кощунствовать, ведь я больше не могу... "Господи Боже! - спохватилась она, впиваясь опять в молитвенник. - Еже согреших... Согреших во дни сем словом и помышлением, яко Благ и Человеколюбец, прости ми. Мирен сон и безмятежен... - заплакала измученная она, - мирен сон и безмятежен даруй ми. Ангела Твоего хранителя посли, покрывающа и соблюдающа мя от всякаго зла... Яко... Яко ты еси Хранитель и душам и телесем нашим... За то и славу возсылаем... Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно, и во веки веков... Аминь..." Ведь Он - соблюдающа, действительно, это я ведь все наворотила, и теперь сама же убиваюсь... А думать надо прежде...

Тяжелой, непривычной рукой Ларичева повела в воздухе положить крест, но рука-то не шла, точно на ней камень висел... Но упорно повела, помогая другою рукой, точно калека, а она и была калека. И тогда лаза стало неумолимо смыкать, смыкать от слабости и теплоты...

Проснувшись на том же диване, Ларичева увидела невыключенный телевизор. Иисус воскресе? Воистину восресе. Ведь и Он, и она, такая мелкая, воскресе. Бок-то больше не болел. Как будто вовсе он и не болел, ни-ко-гда.

Тихо, тихо пошла она по квартире, осторожно наклонясь,точно проверяя,не подстрелит ли боль. бегло умылась, потом ноги вымыла. Лицо в зеркале было не ее - старое лицо, вчерашнее. А она-то была уже не та, другая. Она нашла в холодильнике творог и масло, перемешала, засыпала сахарной пудрой и бросила несколько арахисок. Порылась в своих рецептурных тетрадках и нашла шоколадный кекс. Навела, поставила в духовку...

- Дети, вставайте, сегодня пасха. "Иисус воскресе. - Воистину воскресе." Возрадуйтесь, дети... Слышите, как из духовки пахнет? Вот то-то.

Дети смотрели на Ларичеву, онемев от изумления. А из прихожей прямо в одежде зашел деловой Ларичев, которого всевышний вернул из командировки утренним московским поездом.

- Какие проблемы?

- Мама говорит - пасха. Возрадоваться надо. А как?

- Возрадоваться - это я люблю, - сказал муж, доставая всякие пакетики, хрустя ими и дразня. - Это единственное, что я делаю лихо.

Вечером Ларичева позвонила Батогову и спросила, как самочувствие. Ей казалось, она заранее знает ответ... Батогов должен чувствовать себя хорошо.

- Да мне стыдно, что зря пугал Вас. Со мной все в порядке, прямо вечером в пятницу все и прошло.

- А я вечером слегла, надо же. У Вас какой бок болел, правый?

- Правый, где печень, да.

- И у меня правый...

О том, что зуб сломился, Ларичева говорить не стала. Он , к тому же, не на орех попал, не на твердое что-то, а вообще на яйцо всмятку. Хороший был зуб - штифтовый, крепкий, лет десять стоял нерушимо... Батогов остался жив. Теперь надо было думать о душе. Что произошло с душой, которая всегда расплачивалась за резкие движения тела? Может, правда пойти в церковь, раз пообещала?

12. Наставник Радиолов и его христианский подход

Когда на рабочем столе Ларичевой среди простыней, пустографок и технико-экономических анализов появилась очередная тетрадка под заголовком "Автор Упхолов" , ее первое чувство было - "фу, не вовремя" . Потому что она сдавала рукопись Радиолову для семинара и одновременно пыталась слепить первый черновик для Батогова. Хорошо бы, конечно, соединить. Но Радиолов не хотел ничем рисковать, да и Ларичева, летописка несчастная, тоже не была ни в чем уверена. Она, как слабое, эмоционально неустойчивое существо, хотела, чтоб там была не только производственная линия, но и личная. А Батогов говорил только про работу. Все это получалось слишком железобетонно, насильно... Как будто читаешь книгу через слово и видно пустоты... А историю знакомства с беленькой женушкой и тем более с женщиной из Иркутска Нездешний, конечно, фиксировать не разрешал...

Ларичева пришла к Радиолову в союз, чтобы отдать свои рассказы. Он ее усадил в кресло и дал почитать отрывок из новой повести. Своей повести! Ларичевой еще никто не давал понять, что кому-то нужно ее мнение. Тем более писателю. Известному!

Она стала внимательно читать и адски затосковала. Там юного романтического учителя посылали работать в зону. И не то чтобы над ним измывались, а просто непонятно было, отчего это такому ласковому и прощающему больше нигде места нет, кроме как в зоне. Хотелось вскрикнуть, вмешаться и защитить его, но тогда бы на его место пришел другой - злобный и непрощающий...

И было очень хорошо написано! С народными поговорками, прибаутками, которые застревали в горле, хотя они были, конечно же, кладезь. Ларичева завидовала чистому тексту, за которым, конечно же, стояла тяжелая работа над словом. Но внешне все было блеск. И лексика была не то, что у Ларичевой - горбатая, неприглаженная, с жаргоном... Тут лексика была прозрачная, конечно же, исконно русская, нежная, настоящий перезвон ручья и шелестящих листьев...

- А черновик нельзя ли почитать? - спросила некстати Ларичева.

- Зачем?

- Ну, чтобы понять, какое чувство вас подтолкнуло... Мне кажется, вы себя уж очень жестко держите, никаких вольностей.

- Ответственность перед читателем, дорогая Ларичева, требует того.

- А перед собой? Вы-то не человек? Я все хочу настоящего вас узнать, непеределанного... А так здорово. Нечего сказать. Я по теме могу только догадываться, что для вас главное - не события, а душа. А вот тут есть какое-то губление вас самого, вашего "я" , что ли... Ну, может, я не понимаю.

- Да нет, я бы не сказал... Вы несомненно что-то чувствуете. Хотя известная доля категоричности...

- Да вы простите меня. Вы очень хороший. Я пошла. Я вам в следующий раз нового поэта принесу, он такой трагический, азиатский. Упхолов - не слышали? Он у нас электриком работает.

- Я русское люблю, дорогая Ларичева. Но посмотрю, если вы отберете на свой вкус.

- Понимаю - вы любите таких, как Рубцов.

- Вообще-то я люблю Шукшина. И его, и Рубцова считаю частью национальной культуры.

- А то, что жуткая жизнь и жуткая смерть - тоже часть национальной культуры? Или его личная вина? Так сказать, вина от вина? Вот если бы он сейчас пришел и попросил последние деньги на бутылку отдать? Вы бы дали, конечно?

- Вина, но не его. Вы мемуары в "Слове" прочитайте...

- Ладно, прочитаю и скажу вам. Я стихов немного принесу, штук десять. А кого будут обсуждать на семинаре, не знаете?

- О нет, нет, тут решаю не я, а комиссия. Но приходить могут все желающие.

- И Упхолов?

- Конечно же.

Радиолов сидел одетый в холодном нетопленом союзе. Над головой у него висел серебристо-лучистый портрет Яшина. В кармане было пусто и домой стремиться незачем. На столе перед ним лежали папки начинающих для семинара. Он для них делал все - сидел, выявлял, редактировал, просил деньги на семинар... А они приходили и вякали на его выстраданную повесть. Но он вида не показывал, что это больно. Он привык терпеть боль. Поэтому у него был подход христианский.

Он знал, что без боли ничего не бывает. Он пятнадцать лет отсидел в в тундре, среди полных дебилов и отбросов общества. То, что за него заступились люди из столицы и вызволили из тундры, оплачено столькими годами отчаяния. И первые публикации пошли вот только-только. А эти молодые хотят быстро, нахрапом влезть в большую литературу. Но так не бывает.

Все так, как там. Сначала муки ожидания, страх, слезы, потом молитва смиренная, потом - прощение и радость. Откуда же возьмется радость, если перед этим не было горя? Откуда эта радость у католиков, когда они, мыслимое ли дело, на службе сидят по креслам! И потом - женщина, коллеги плохо воспримут. Искусство двигают мужчины. Статистка в управлении, хотя что-то есть, несомненно. Есть даже природный дар, который ничто без духовности. Через это жерло она пройти обязана.

- Простите, дорогая Ларичева, а вы давно были на исповеди?

- А при чем здесь это? - дрогнула Ларичева.

- При том! Творческие люди зависят от воли неба. Только оттуда проиходит вдохновение. Все настоящие русские писатели рано или поздно пришли к вере, она их вела по жизни. Она и только она должна двигать нашим пером. Вы, видимо, сами догадываетесь...

Радиолов внимательно смотрел, как смущалась эта женщина, как кусала губы, краснела. Сейчас ведь женщины стали так бесстыдны, что и краснеть разучились. У этой не все еще потеряно. И он будет ее учителем.

А Ларичева была в ужасе. Во-первых, она никогда не была на исповеди. И она боялась спросить - а если без веры, так что, нельзя и писать? Некоторые же не виноваты, что они навсегда пионеры, такое уж воспитание. А во-вторых, ей было жалко знаменитого писателя. С одной стороны - лишения, с другой - вера. Никакого уголка не осталось у него для себя, сплошное служение. И она подумала - его тут и пожалеть некому. Дай хоть я пожалею.

13. Спасибо, что читаешь эту муть

Новая тетрадь Упхолова была совсем не то, что ожидала Ларичева. То есть там были стихи, это понятно. Рифмы кое-где торчали, как доски из забора, но все равно стержневое чувство, на которое рифмы нанизывались, было абсолютно другое. Не слепое отчаяние, а горькое спокойствие. Как будто Упхолов перешел в какое-то новое состояние, из жидкого - в твердое. Из привычной расхристанности - в сосредоточенность.

Между страниц со стихами были вложены отдельные листочки, местами выдранные из блокнота, местами из оберточной бумаги, а кое-где просто шел почерканный изрядно текст.

"Я был готов помчаться за тобой, остановить и звать тебя обратно, ты уходила - да, невероятно, и опускался сумрак голубой. Казалось - шутка... Ты сейчас вернешься и скажешь: "Я устала, покорми..." Насытившись, довольно улыбнешься: "Работать надоело до семи..." Ты уходила, не взглянув на дом, где мы насквозь друг другом пропитались, где души, как тела , соединялись и в будни, и за праздничным столом... Ты уходила... И со мной была - как ночь сама - весенне-голубою. Как в сердце раскаленная игла, летела мысль вдогонку за тобою..."

"Я слов обидных не скажу тебе, в молчанье тоже праведная сила. Я долго ждал и кровь моя остыла, и вот плетусь уж мертвый по судьбе. Коварство встреч, душа - обрывки фраз. В небытие утраченное канет, и будущее нас опять обманет, притягивая каждого из нас."

"Пристяжные рвутся в стороны, коренные тянут воз. Кружат черные, как вороны, мысли горькие до слез. В этом поле, мною брошенном, ни пшеница, ни ячмень - стынут горькие горошины опустелых деревень. Междупольем разрастается зелень горькая полян. Снится мне и представляется цвет несеянных семян. Здесь и там - кругом отсеянный. И другие тянут воз... Бьюсь, как мерин непристреленный, провалившийся под своз. Догнивающую матицу подпирают горбыли. Кумачовым солнцем катится благодать с моей земли..."

"Здравствуй, Ларичева, пишет тебе не какой-нибудь знатный человек, а простой. Говоришь, неплохой автор? А у автора опять заскок. Это когда рвешь всю писанину... Запутался - если у меня был заскок, когда я впервые взялся писать, потом бросил, то теперь, значит, уже не заскок, а возврат в нормальное состояние. Это было для меня щитом..."

"...Когда мне было очень тяжело, к столу садился, открывал тетрадку, в ней изложить пытался по порядку все то, что мне так больно душу жгло. Недосыпал частенько по ночам... Ну, а писалось с горем пополам..."

"В собственной жизни рухнуло все, ну вот и потянуло жить чужими жизнями. Ехал в Петрозаводск из армии, ударялся в побег от дедовщины, летел на похороны любимой женщины в самолете, в баню на гадание пробирался, даже, кажется, за шторой стоял, пока дамочка с комодом гостя принимала...

Иду рядом со многими, которые сошлись ко мне из прожитой жизни, но ты их не знаешь, потому что я этого еще не написал, а то, что написал, все изорвал, что попало под руку. Но все равно как-то видел их, чувствовал, болел за них, желал им выйти людьми и помогал, чем мог."

"Построил замок призрачный и вот хожу меж стен и радуюсь покою. Ну как живешь, придуманный народ? Тепло ль тебе, доволен ли ты мною? Морщинистые бабки, старики мне бьют поклоном, батюшком считают...Эххе, и здеся те же все грехи, что землю смрадным дымом разъедают. И ты не избежал, родитель наш, сей участи, и рисовал портреты. Кому он нужен, сказочный мираж? Понятно, в жизни главное не это... Главней всего, что мы теперь живем в тебе самом, в других, что прочитали. И детям, внукам - память этот дом, как памятник тебе, твоей печали..."

"Ты спросила - "любишь?" - имея в виду жену. А я вспомнил первую любовь... Девочка смотрела мне в затылок на уроках, у меня краснели уши и мерзла спина. Потом получил от нее письмо, и мы с ребятами читали его за печкой, гоготали, как гуси, на весь класс. Она ушла с уроков, неделю не показывалась, потом перестала учиться, а ведь отличницей была. Вид - красные глаза, опухшие веки. В конце года вся их семья уехала... Через несколько лет ее встретил - не узнал. Наглая, самоуверенная, размалеванная, с коллекцией мальчиков. Захотел бы стать одним их них - нет ничего проще. А то, что не захотел, обидело ее больше, чем та моя подлость. Господи, как меняются люди. Со второй встретился случайно, она была подружка моей. Мою перехватили. Сумел перестроиться, сделал вид, что ее-то и хотел. Два года гуляли, все чисто, честно, потом уж каждый день мотался к ней за тридцать км. Во вторник ночью от нее, в среду вечером опять примчался. Она не ждала меня, в сарайке оказалась с парнем, оба пьяные были. Я ушел в загул. Она потом несколько дней с двоюродным брательником по деревням носилась на мотоцикле, все меня искала. В армию писала... Забросала письмами. Я молчал. После армии довелось переспать с ней. И только.

Третьей была жена. Тут ты все знаешь. Она была пацанка совсем, только в техникум поступила. Но обнималась сильно не по-детски. Мать ей кулаком грозила - не вздумай. А сладко было мать не слушать. Теперь в район укатила - больно и хорошо, и мать там, и хахаль новый. Мне говорят - заведи зазнобу, клин клином вышибают. И ты туда же, говоришь, что знаешь, какую мне женщину надо. Да уж видно, эти радости не про меня. Надо привыкать к одиночеству. И клин клином не вышибить. Представь чурбан с клином, второй начнешь вгонять, так вряд ли и первый достанешь, просто чурбак хряснет пополам. Нет, вылечиться можно только добротой и теплом, а где они?

Помнишь, по техническим причинам три дня контора не работала? У нас пьяный бобик из строительной шараги загнал костыль прямо в кабель. Так что ты думаешь, замыкание было такое, что все двенадцать блоков вырубило, весь силовой РУ. Пока запасные блоки нашли, пока мало-мальски годные починили... Вот и меня так тряхануло, что навряд ли очухаюсь. Можно, конечно, отправить в перемотку, но кто будет возиться с таким барахлом? Если бы пробой изоляции на корпус... А то я теперь совсем без изоляции, голые провода, опасно для жизни. Не боишься? Вон твоя подруга сказала, что мои стихи - это душевный стриптиз, она права, картина неприглядная, да только мне кому врать? Забугина на вид шикарная женщина, а мне кажется, ей ой как худо, только фасон один. Может, ей покровителя надо, а какого - она и сама не знает. Вот и пылит без меры, деньгу из всех вытрясает. Только женщина ценится не этим. Может, я и ошибаюсь, хорошо, если так. У меня, как видишь, опыт небогатый, и слава богу, хватит этого...

Извини, что пишу такие глупости, но при разговоре я бы не сумел вывернуться наизнанку. Часто думаю - зачем теперь жить? У тебя в рассказах выходит - для других. Но попробуй весь век себя не помнить, давить природу... Рано или поздно взревешь.

Извини, что хожу с пьяной рожей, алкоголь мне вообще противопоказан, я либо распускаюсь, ненавижу всех, либо становлюсь тряпкой. Ты говоришь, глаза, как у раненой собаки, а сам наглеешь. А я тебе говорю - нерешительней меня чувака трудно сыскать. Мне слишком часто приходится делать себе наперекор.

Тебя пьяной не представляю. Ты сказала, что дразнила мужа, мол, если кто и будет твоим любовником, то Упхолов. Вот вранье. И он прав, что поднял тебя на смех. Дело не во мне, не в том, что он меня не знает. Просто - если женщина сказала это вслух - такому не бывать. Чаще на это идут те, кто клянутся - "да чтоб я, да никогда, ни в жизнь..."

А в общем, спасибо тебе, что читаешь всю эту муть. Может, на кухне, может, ночью, когда все заснут. В настоящее время ты единственный человек, которому могу выговориться. Ты мне тоже пиши."

И Ларичева поняла, что вот сейчас, в эту минуту Упхолов не просто превращается из поэта в прозаика, но из обывателя становится личностью, творцом. Эти письма для него ступенька, самотолкование, самопознание. Прорыв к себе завтрашнему.

После этого полуписьма, полудневника в тетради начинался полный сумбур. История любви чокнутой парочки. Они поженились по доброй воле, пытались растить сына, но потом все развалилось. Кто-то с кем-то выпил, подрался, "свалялся" , кто-то кому-то насолил. Потом загулы, пьянки, тюрьма, болезнь, проституция... Перипетий было больше, чем надо, к тому же они были написаны карандашом. Никаких чувств, только кровь с блевотиной. Скачущая невесть куда безголовая лошадь. И как ни смешно, это было очень похоже на саму Ларичеву, на то, как она перемалывала жизненные впечатления в рассказы... Ларичева и правда читала тетрадку сначала на кухне, а потом в автобусе, по дороге в садик и оттуда, и даже в тряске пыталась разбирать забубенные упхоловы строчки. Ей и досадно было, и оторваться не могла, хохотала, как ненормальная, почти над каждым эпизодом. "Деревенский Шекспир! - Думала она. - Надо же!" Попроси ее сказать мнение, она бы вряд ли нашла слова. Слов просто не было, одни матюги. Вся эта дикость кончалась тем, что парочка встретилась наконец. Он после зоны строго режима, она после биографии вокзальной шлюхи и последовательного лечения в гинекологии и психдиспансере. Якобы он ее забирает из больницы, и у него уже чуть ли не комната есть. И они даже не пьют, боятся, все у них начинается по-человечески, у этих обломков жизни, которым едва за сорок лет. Они даже вспоминают, что у них сын есть, хотят его искать, нужны они ему, отребье такое. И вот когда они выезжают к нему, то разбиваются в катастрофе! И правильно! На фиг они кому нужны.

Упхолов, конечно, непростой, это было понятно и с первой тетради. В истории со смертями была уже своя философия. Мол, жизнь дается только тем, кто ее живет по любви, а наступил на нее - пропадай, скотина, по тюрьмам, больницам, под колесами и так далее. Значит, ты за любовь, Упхолов. За природу этой любви. Ну, ты мужик настоящий... То-то тебя жена бросила...

Ларичева была сильно на взводе, когда пришла на работу. Она подошла к Нездешнему и попросилась на три дня на семинар. Нездешний показал, какое заявление надо написать. И тут же подписал бумагу и в канцелярию велел отдать.

Забугина посмотрела, что у Ларичевой лицо как-то набок и красные пятна на щеках и предложила сходить в АСУП, чтобы отсрочить долг за костюм. А безукоризненный Нездешний, ничего не поняв, сказал, что заплатит за этот костюм , и деньги дал Забугиной, целую пачку. Ларичева сказала сквозь зубы "спасибо" и пошла, а все проводили ее глазами, решив, что она "того" и у нее с Нездешним что-то. Но Ларичева пошла в подвал, миновала разводки, распредустройства и трансформаторы, нашла в складе кабеля Упхолова и отдала ему тетрадку. Потом пожала ему руку и сказала:

- Ты настоящий человек и сильный автор. Будет ходить на наш кружок без разговоров. Я теперь туда хожу все время, потому что старостой некому больше. Я могу ничего не писать, но сидеть и предоставлять слово буду. Мы тебя обсуждали мало, а потом поговорим как слдует. Обсудим, что семинаре будет. Ты слышишь? У меня по жилам кровь бежит как бешеная, это от твоих тетрадок. Ты не сопьешься. Может, ты даже будешь знаменитым писателем, как Чернов. А я ничего не умею, понял? Но на семинаре будем вместе обязательно. Не бойся ничего и не пей как дурак, ты в люди выйдешь.

И сама вышла.

А остальные электрики посмотрели на нее и подумали, что у нее с Упхолом чего-то есть. Или она "того" .

14. Семинар первый и последний

На семинар народу съехалось туча. Туча клубилась то у гостиницы обкомовской, самой лучшей, то у библиотеки, где следовало выступать вечерами после заседаний. Ларичева понимала, что выступать ее никто не пустит, выступать должен Чернов и сотоварищи, но в гостиницу, куда приехали нормальные начинающие, такие же, как и она - туда хотелось сходить. Но как сходишь? Сынок постоянно застревал в круглосуточной группе, дочка не успевала за ним после музыкальной, близкий человек, если и мог съездить в садик, то не каждый день. А перед семинаром он сказал сухо:

- Я за свободу творчества принципиально. Но не надо, чтобы твоя свобода была тюрьмой для других.

Он дал понять, что семинар - это блажь, за которую надо платить немаленькую цену. Причем не участникам, а их близким.

Ларичева приходила поздно, распотрошенная, опустошенная, с перегоревшими нервами. Она все равно ехала за сыном в сад, несмотря на то, что его бы там покормили и уложили раньше, чем дома. Она понимала краем сознания, что это будет непоправимый шаг, если она не заберет его. Дети ей мешали жить, и ей нельзя было в этом сознаться. Дети стояли на первом месте, семинар на последнем. Сначала ждешь этих детей, с ума сходишь, а как заимеешь, не знаешь, куда девать...

Дочка подошла к ней и сказала утром, что она так и быть, отходит этот год в школу, отходит, как все, а на тот год будет учиться, как Ленин, то есть будет ходить в школу только на экзамены. Ларичева посмотрела на нее и удивилась, что дочка похожа на революционерку. И одежда на ней такая же бедная, рваная, наверно, это потому, что который год в одной и той же форме она ходит. И лицо такое гордое, и круги под глазами. Поэтому надо немедленно занять денег и купить ей новое платье и новые колготки. Или лучше занять денег и дать поручение Забугиной, может, она на перерыве все это и купит. Или купит в АСУПе, не выходя за пределы здания...

Перед тем, как уйти на садиковый автобус, потом на семинар до вечера, Ларичева достала из холодильника неприкосновенный запас, банку с голландской ветчиной. Порезала ее на сковородку, бухнула последние три яйца и сказала:

- Миленькая, вот тебе еда, а вот тебе деньги на что хочешь, а вечером тебе будет еще что-то хорошее. Иди учись, только не очень убивайся, пусть тройки, пусть двойки. А то будешь, как Космодемьянская, не надо. Лучше бы ты была толстенькая хохотушка, пустозвонка. А то что ты такая взрослая?

- Потому что жизнь такая. Потому что ребенка не на кого оставить. Сама же говорила.

Ларичева ее обняла и поскакала, держа на привязи сынка. А дочка посмотрела на нее в окно и пожала худыми плечиками. Мама совсем одурела, обниматься начала. Наверно, она "того" . Даже бигуди с головы не сняла. На работе над ней все будут грохотать.

Бигуди Ларичева сорвала с головы уже в обкомовском туалете. Она покидала их в сумку, расчесалась кое-как, дунула лаком, который стоял на полочке для общих нужд. Туалет был белоснежный, как будуар принцессы, с овальными зеркалами в рамах и бумажными полотенцами. Возле золотых краников лежало импортное мыльце в виде лимонов и бананов. Сушилки для рук и волос, узкие пластиковые лавочки вдоль стены. Теплое благоухание. Поставить бы машинку тут и печатать, печатать... Посетительницы, проплывавшие мимо Ларичевой, были все на шпильках, с глубокими вырезами, прическами... "Какая-то особая порода женщин. Похожи на нашу Забугину... Да!"

- Алло, статотдел? Забугину. Слушай, я тут на семинар пошла, уже все заходят. Ты не могла бы пронюхать насчет платья для дочки, тридцать два, тридцать четыре? И колготки пристойные, не эти тянучки советские. Да вроде день рождения, я совсем забыла. Ага, все с получки. Да, конечно, и за костюм я отдам, ты с ума сошла. Ну, ему отдам... Ну, умница...

Ларичева сильно волновалась, поэтому плохо видела, глазам было как-то горячо. Перед ней сидели все, кто три года назад сидел на творческой встрече в этом же зале. Знаменитости, чьи портреты висят в библиотеке, кого показывают по телевизору. Кому народ верит. Естестевенно, Ларичева верит тоже.

Пока шли торжественные речи, все было нормально. Нормально готовиться, надеяться, психовать, искать в зале знакомые лица, ронять ручку, ловить приветствия. Но потом Ларичева поняла, что если она сейчас не перестанет быть трясогузкой, все пройдет мимо. И нахмурилась зверьком пещерным и стала все, все записывать. И чем больше она писала, тем сильней понимала, что ей тут делать нечего. Здесь не было места пониманию. Здесь шла сортировка.

Надежды все рухнули на первый же день. Список обсуждаемых рукописей был составлен заранее, и туда входили люди, которые давным-давно пробились сами, печатались в периодике, и их все знали. Зачем тогда их обсуждать? Их поняли, рассмотрели еще в союзе, а здесь собрали толпы легковерных олухов, чтобы обьявить с трибуны: да, достойны. Да, будут книги и принятие в союз. А остальные? "На первых трех семинарах надо быть никем" . - "Барахтайтесь, тоните. Сможете выплыть - тогда и посмотрим" . Про одного поэта так и сказали - "Поэзия беззубая." А это сам поэт был беззубый, он как раз вставить не успел до семинара, и ему не спустили, ударили, какая разница, им все равно, по какому месту бить, раз не от текста оттолкнулись.

Ларичева сгорала. Почему-то ей казалось - все будут нежными, как Радиолов, а этим - палец в рот не клади. Кстати, где же Радиолов? Он был здесь, но стал меньше ростом, потому что иногда ходил, пригибась, на полусогнутых ногах, между столами партриархов, добавляя папок. А зачем? Все равно все папки не обсудить, гори они синим огнем. Она пылась остановить его, чтобы спросить, читал ли кто-то, кроме него, ее рассказы? Но Радиолов не признался, что они знакомы. Наверно, это так и надо - для воспитательных целей.

Она оглянулась на Упхолова, у которого рожа была абсолютно красная, вытаращенная. Тот тоже догадался, что отпрашивался в счет отпуска зря. Здесь не хотели знать ничего нового. Здесь законом было старое... Она его еще сманивала! Зачем? ларичева почуствовала непереносимый стыд перед своим другом. Надо было держаться поблизости, и она сама пересела к нему, хотя оттуда было хуже видно.

На обеде, происходившем в престижной обкомовской столовой, никто в очереди не стоял. К столикам подходили, записывали заказы, отсчитывали сдачу и привозили на тележке подносы. В меню треска, осетрина, грибы, телятина, запеченная в горшочках по-монастырски... Вроде не в той же стране.

Женщина, севшая за один столик с Ларичевой, попросила себе треску и кисель, и несмотря на то, что везде заказывали пиво и сухое с деликатесами, держалась очень достойно и тихо.

- Вы с семинара? - догадалась Ларичева.

- Да, я сижу от вас через два стола.

Женщина съела свою тарелочку, поправила русый узелок, затянутый сверху вязаным шарфиком. Ее лицо, странно молодое, сероглазое и ясное, мягко сияло, словно затянутое туманом солнце. В нем проступала одна и та же мысль, точившая ее всегда.

- Вас не обсуждали, меня тоже. Зря крыльями махали?

- А вы ожидали другого?- Женщина покачала аккуратной головкой. - Вы, кажется, из новеньких. А я уж больше десяти лет на этих семинарах кручусь, и меня ни разу пока не обсуждали.

- Сколько-сколько? - Ларичеву даже перекосило.

- А из района поэтесса со мной обсуждалась на первом семинаре - всем понравилась, стали ее цититировать на всех трибунах и тогда еще в союз хотели принять - и ни книжки, ничего. Ее приняли в союз, когда тяжко заболела, все равно уж перестала писать-то. А еще одна, ровесница моя, хотела ехать в литинститут - так не дали направление. А ведь ее и печатали, уж и песни стали в народе слагать. Так и жизнь прошла, и старость ненавистная настала... Сына женила, кормить всех надо, на ногах вены, муж ничтожество. Не до этого ей теперь. И никакой литературной судьбы. А на семинаре хвалили, куда там. Она вообще у нас была символом, ее любили, в тетрадки переписывали.

- Так почему это все? Ничего не понимаю... Вот эта из района - как же она жила? Мечтала пробиться?..

- Как да как. У нее работа была, потом моряк из Мурманска, ездила к нему. Однажды ждала его в гостинице, к ней вошел один, пристал. Она его два часа отшивала, своего ждала. А свой не прибыл с изменением маршрута. Ей вошло в голову, что это свой и посылал, для проверки. Потом через письма такая драма разыгралась. Все расстроилось у них.

- И как она?

- Дочку родила и живет. Болеет, говорят...

- Так что они, не понимают?

- А Вы-то понимаете? Вон смотрите, какова из Челябинска прибыла - член союза, а поди и в повестку не включили. Вон та, вся в вязаных накидках. Неужели сама все вязала? Я ее где-то на фото видела - вязанная шапочка и шарф шифоновый вокруг лица.

- Она разве печаталась?

- А как же, девочка. Какой член союза без публикаций? Да вот, она в гостинице давала кому-то список, я и себе черкнула. Дать?

- Дать, дать, - заторопилась Ларичева. - Значит, вас вообще не трясет, в смысле не волнует? Вы все предвидели? Но зачем тогда приехали? Наверно, издалека тащились?

- Да так, не очень издалека, на поезде всего четыре часа. Друзей хотелось повидать. Я пишу помаленьку в деревне у себя, мне этого достаточно. Вот с вами познакомилась.

- Со мно-ой? Да что я за птица? Челябинских не хотят, а тут я, мелкая пташка...

- А вы печатались хоть где?

- Да немножко тут, пару раз в городской газете... - И Ларичева, порывшись, достала пожелтевшую газету.

- О, так я помню этот рассказ-то.

- Неужели? А вы мне свое дайте.

- У меня только рукописи, меня публиковать не будут.

- Как это, почему?

- У меня потому что описание всех наших писателей есть, как у них книжки выходили - я по порядку и описывала. Не бойтесь, они себе за бесплатно навыпускали, а с кого-то теперь семь шкур сдерут. Один вон даже дом успел поставить в центре города.такие гонорары у человека. - Женщина все еще говорила, славно окая, но говор ее как-то удалялся.

Ларичева, еще вся распаленная, вдруг замолчала. Тогда зачем все это надо! Зачем только печатала день и ночь! А главное - Упхолов, она его уговорила, он только-только к новой жизни воспрял, а теперь все бросит...

- ...Не волнуйтесь, девочка, для настоящей работы одобрение не требуется. Только машинка. И одиночество. А эта показуха, она не для нас. А вон та челябинка, вон они с подругой. Подруга худенькая, джемперок с розами. А сама она полная, видите?

Ларичева увидела эту странную пару, и сердце ее почему-то заныло. Шли, переговариваясь и перешучиваясь, но, может быть, они просто скрывали свое уныние? Тоже, может, зря надеялись? Или это она только так убивалась, а другим хоть бы хны?

С большим трудом вернулась Ларичева под светлые своды обкомовского конференц-зала. Ряды участников и слушателей сильно поредели. Председатель невозмутимо предоставлял слово. Разделка очередного поэта шла своим чередом. Потом поговорили, дать ли время добровольцам.

- Есть кто желающие экспромтом обсудиться?

Поднялся страшный лес рук.

"Ларичеву кто читал? - Нет, не читали. - Нартахову? - Нет что-то. - Упхолова? - Никто не читал."

- Опускаем этих авторов, потому что рукописи поздно поступили. И рукописи слишком сырые! Построже надо к себе быть. Завтра все по повестке, заседание, подведение итогов, концерт...

Ларичева бы хоть заплакала, что ли, а то шла, вся в накале и надрыве, с сухими глазами. Первый семинар - он последний. И ловить там больше нечего! Зашла на работу.

- Ну как там твои писательские дела? Я тут несу трудовую вахту, сбиваю итоги по статистике оборудования. - Забугина сдержанно гордилась собой. - Что-то у тебя видок не блещет. Не обсуждали тебя?

- Нет еще.

- Ну ладно, не напрягайся. Давай, пока начальника нет, я тебе дочкины цацки покажу. Вот, вот и... Вот...

- А-а... - Ларичева остолбенела. Сначала появились красные колготки, потом джемпер с драконом и мини-юбочка чулком, а за ними... За ними узкий пенал со слащавым типом с усиками и в футболке.

- Боже мой, ведь это жених для Синди... Она так и мечтала...

- Ну вот, - гордо подбоченилась Забугина. - Кредит выдан Губернаторовым на месяц, а жениха он вообще подарил. У него приступ великодушия.

Ларичева молчала.

- Ну что ты застыла? Отомри. Май месяц на дворе.

- Я не это самое... Что значит подарил? Я так не могу.

- Можешь, можешь. Иди купи торт и устрой ребенку праздник.

- Какое тебе, мать, спасибо. Ты сама не знаешь, как ты... Несмотря на то, что... А иногда не хватает сил, чтобы...

- Складно говоришь. Хорошая девочка. Пили в свой садик, не давай сыну думать, что он круглосуточно не нужен.

И Ларичева поплыла в автобусе, потом обратно, потом ставила чайник, варила лапшу, жарила ветчину и заваривала какао. Торт не торт, а оладьи со сгущенкой испечь можно. Потом покормила все-таки детей, выдала дочке подарки и залегла на диван. Дети прыгали, бегали, играли в лошадки, дочка - в новом джемпере, с накрашенными губами. А Ларичева лежала под старым пледом общежитских времен и скулила. Она расставалась с иллюзиями, которые невесть откуда взялись. Она думала - раз ее заразили эта бацилла творчества, значит, все пойдет теперь иначе. Она раздвоилась, ее стало две. Теперь она понимала - она не только женщина, но еще и творец, она все-ех внесет в историю... А оказалось - Радиолов не разговаривает, а больше заступников нет. Она же думала - тут все без блата, талант очевиден. Ну уж Упхолов - вовсе народник неприкрытый, они же любят такое. Ан нет, и она не нужна, и Упхолов не нужен. Может, они подумали, что он не русский? Так хоть бы и тунгус, хоть бы и коряк, не в этом же дело. В школе учили - дружба народов. интернационализм, а тут такое. Я люблю русское. Нет, надо, надо идти в церковь, искать утешения, защиты, терпения. А то полные кранты настанут, оглянуться не успеешь...

Остальные два дня она отходила без эмоций. Она просто записывала, угрюмо строчила в распухшем блокноте страницу за страницей. Может, пригодится таким же глупеньким, как и она. А может, таких глупеньких больше нет на свете. Но ее же отпустили люди на три дня без содержания, так надо честно все отсидеть...

Она видела - участники скучковались и сдружились, вместе ходили обедать. Они шумно обсуждали что-то, в каждой шайке свое. Следила глазами за челябинскими, но подойти не осмелилась. Вообще она не должна была себе потакать, а наоборот, должна была запрещать. Ее грызло сильное чувство стыда. Она закаменела. Она выходила из семинара в темноту, выходила тупо и безразлично, потому что на душе была еще большая темнота.

Муж-предприниматель принес первую зарплату и бутылку ликера.

- Как далеко зашли твои долги? - весело осведомился он.

- Слишком далеко, - бесцветным голосом прошелестела Ларичева, не имея даже сил возразить, что долги-то общие.

- Насколько слишком?

- А вон. - Она показала на дочку в китайском шерстяном костюме с драконом и парочкой Синди в руках.

- А твой костюм с аппликацией?

- Я... Купила его в рассрочку.

- У нас до сих пор существует рассрочка? - удивился муж. - Ну, давай не все сразу. Вот столько на куколкина приятеля, вот на костюмчик дочери. Вот на питание. На карманный расход можно оставить?

- Святое дело, - согласилась Ларичева, понимая, что первая заначка была сделана еще до ликера. Возражать не было смысла, потому что это бы послужило предлогом вообще ничего домой не носить. Вместо куколкина приятеля она решила купить что-то новенькое сыну.

- У тебя давно нет носков, - напомнила она.

- Носки я лучше сам, а пока давай выпьем рюмочку. Или что?

- Или что, - опять сникла Ларичева.

- А что?

- Нечего праздновать. Я провалилась с семинаром. Я - никто, ничто и звать никак.

- Повод вполне достойный, - одобрил близкий человек и нашарил стопки. - У нас дети в каком состоянии?

- В голодном. Вон картошка варится.

- Так вот, мы будем ликер пить, а когда картошка сварится, ты им отнесешь прямо в комнату и телевизор включишь.

- Ты же не любишь!

- Лишь бы они любили и душу не мотали. Они картошку любят как?..

- Толченую и со сметаной. А нет сметаны.

- А на, полей майонезом.

- Ты? Купил майонез? С чего это? Я думала, ты умеешь покупать только ликер...

- Ты еще не все знаешь. Еще я вот что умею покупать. - И извлек из своей болоньевой замковой сумки гигантский коричнево переливающийся пакет. Печень свиная, забытая в веках еда. - Нужный продукт?

- А... - Ларичева опять потеряла дар речи.

И ей ничего не оставалось как выпить рюмочку, шлепнуть на сковороду несколько кусочков печенки, - запах пошел! Мама родная! - и отнести детям тарелки к телевизору. Это было безобразие полное. Дети хихикали, смотрели кино про любовь, бросались хлебом. Наконец Ларичева села и могла поесть сама.

- А насчет семинара, - изрек глава, наливая рюмку, - я скажу как бывший обкомовский работник... Это просто повод промотать государственные деньги. Ты на банкете была? Не была, не звали. Вот и не пошла. А те, кто туда пошел, понимают, зачем семинар. А ты потому и не понимаешь, что не была... Хорошая печенка, да? Так вот, дорогая. Некто Уильям Фолкнер никогда ни на какие семинары не ездил. Он просто пас овец, работал на ферме, вставал рано, а когда срочные дела заканчивал, шел, выпивал кружку кислого молока, заедал сыром и шел строчить свои бессмертные романы. Он был самодостаточен. Талант всегда самодостаточен, дорогая. Ему не нужны никакие семинары, комментарии сторожевых псов культуры. Никакие интеллектуальные подпорки.

15. Всю жизнь в одно слово

"Всю улицу заполнили озоном раскрывшиеся клювики весны" , как писал неизвестный поэт Упхолов. Он, кстати, не держал на Ларичеву никакого камня за пазухой ни вообще, ни по поводу семинара в частности. Будучи реалистом, он никогда не верил в скорый успех, и все выходило по его.

- Не дрейфь, Ларичева, хвост пистолетом.

- Нет, ты меня прости.

- Нет, не прощу. Ни за что. Рассказ прочитай?

И вручал Ларичевой тетрадку.

- Ой, что ты наделал.

- А что?

- Теперь бросай, Ларичева, семью, работу, читай твои каракули.

- А что, занятно?

- За уши не оторвешь.

- Давай без подколов.

Читать было все интереснее, без подколов. Упхол не успокоился на том, что не спился и выжил. Он свою жизнь прокатывал в пяти вариантах: с разводом и без, с детьми, с приемышами, с бутылкой, с пулей, с гордостью или творчеством. Неистощимый Упхол.

Он писал так быстро, что Ларичева не успевала читать. Вперемежку с армией, которую Упхолов не мог никак забыть, на страницы хлынули прошедшие века - с их страстями, колдунами и морозами.

- Упхол, а зачем у тебя подруги все одинаковые? Все белокожие, яснолицые, ну и сказитель выискался. Так же не бывает, по одному шаблону. У одной на шее родинка, другая с курносым носом или с тяжелой походкой, у третьей еще что-нибудь. Упхолов, герои-то все разные. Не могут они одну и ту же любить. И что у тебя опять, как в той драме со смертями! Все мотаются, все доказывают чего-то. Но что внутри-то? Они что, не чувствуют ничего?

- Просто они наизнанку не выворачиваются...

- Они пусть. Но ты-то должен знать. С чего это я все догадываться должна - что, как, почему... Тяжело же так. Ты их представляешь?

- А как же.

- Так мне-то дай понять!

- Ладно. Все?

- Не все. Название где опять?

- Я не знаю, как назвать. Я не могу всю жизнь в одно слово запихать.

- Так не все, хоть давай главное запихаем. То, без чего никак. Вот про эту девку, которая в проруби утонула.

- Ну.

- Что самое лучшее было?

- Не знаю... Может, когда они там в горохе... Через его волосы солнце было как бы фиолетовое. Волосы-то пепельные, крашеные.

- Так и пиши: "Фиолетовое солнце" .

- Не бывает.

- Бывает, не бывает! Я тебе как дам сейчас. Образ!

Упхол кряхтел и вздыхал.

- Не понравилось, значит.

- Да как не понравилось. Еще как понравилось. Мне уж сниться начали твои истории. Про колдуна Проньку особенно. Знаешь, почему я люблю колдуна?

- Почему?

- На тебя похож, морда нерусская.

Они продолжительно хохотали.

- А что ж ты тогда все время на меня орешь?

- Я не ору, а работаю над словом.

- А давай я над твоим словом поработаю - будешь знать.

- Давай.

И она принесла ему все свои черновики. Без батоговских летописей, конечно.

16. Легенда отрасли говорит "бросьте!"

Она два раза позвонила Батогову, один раз он не мог. Второй раз пришла, поговорили, но разговор не клеился. Ларичевой даже показалось, что она Батогову мешает жить. Он поил ее чаем цейлонским, с мятой, конфеты были старинные - "Ласточка" . Поднос стоял на столе с зеленым сукном и с лампой, похожей на церковь. Больную не было слышно, а что с ней, Ларичева спросить боялась. Да и зачем? Вот сидит человек, у которого на целый день меньше боли было. Шутливый великий человек, жив, разговаривает. Что ему теперь все эти летописи? Он прошлым жить не может, он мотор, ему надо в гущу. А в гущу у Нездешнего не получается. Ларичева сидела, как в смоле, от полного тепла и ненужности.

Она не понимала, что дело-то не в Батогове. Дело только в ней, потому что не он, а она автор. А в ней пошел явный разлом между ее эйфорией, всем этим "тангейзерством" и тем, как это можно изложить. Был перегруз чувств и полное отсутствие сосуда для их размещения. Форма, форма! То ли это должен быть его монолог. То ли их диалог. То ли его пересказ и ее комментарий... То ли все сразу или по очереди.

Глупая Ларичева опять поймалась на порыв и романтику, тогда как перед ней оказался человек действия. Он не собирался копаться в комментариях, ему дороже были факты, а факт был пока неумолимый. Механизм не поворачивался в его сторону.

Ларичева мучилась. Батогов закурил и налил ей в чашку заварки.

- Почему Вы только про Курск спрашиваете? Потому что про это написал "Огонек" ?

- Там была экстремальная ситуация.

- У меня вся биография состоит из таких ситуаций. Даже сейчас. Просто тогда - тогда я еще не знал, насколько я сильный. Сейчас знаю, насколько я слабый.

- Да Вы еще...

- Стоп, стоп. Вернемся к Курску. Мне план давали невыполнимый. Для него нужны были ресурсы, ресурсами не обеспечивали, приходилось выбивать. Для него нужны были кадры. Самых умных и преданных я сманивал с прежних мест. Они мне решали ключевые проблемы. Но им надо было жилье, которого не хватало. Я строил из ничего и давал из ничего. Появлялись завистники, сутяги. А народу надо было еще больше. Не десятки, не сотни, а тысячи. А тех, кто клянчил о снижении плана, в министерстве презирали. Правой руки не было, левой тоже. Замом у меня был брат первого секретаря, полный ноль как работник. И кроме всех пятилетних планов все обязаны были поднимать колхоз. У меня из семи тысяч пятая часть полгода гнулась на сахарной свекле - брешь невосполнимая. Грозило строительство нового свинокомплекса...

Кольцо сужалось. Началось с анонимки, ход ей было дать легко. Пошли комиссии, двадцать комиссий за два месяца. Они чем больше ищут, тем хуже идет работа. Люди, прошедшие мясорубку первого секретаря, заклинали сходить к нему, "как к отцу, за помощью" . Он любил это. Но я на брюхе не пополз, а напротив, допустил выпад на сессии: мол, у нас КПД восемь процентов, как у паровоза, пора заменять на тепловоз... Перестали выдвигать в депутаты. Невелика болесть, но сигнал для догадливых четкий. Поток анонимок и комиссий шел нескончаемый. Пытались снять. Пытались пропускать через жернова критики. Заставляли людей, кристально честных и готовых за меня голову сложить, меня же поливать грязью... А мне было легче. Меня никто не мог заставить пресмыкаться. Просто все время уходило на объяснения, работа встала полностью. А тут жена... Если бы я увез ее оттуда, да в лучшие кремлевские больницы поместил, в отдельные палаты. может быть, она...

Батогов замолчал.

- С Вами... - Ларичева облизнула пересохший рот. - С Вами ничего сделать невозможно. Разве что взорвать. Не пытался никто? А смотрите, есть что-то похожее! Тогда Вам не давали работать - и теперь не дают. Хотя понятно и коню, что во времена развала только на таких, как Вы, и можно выехать... В любой отрасли - и в вашей, и в писательской - делается все, чтобы не было ничего.

- Продолжение следует, - улыбнулся Батогов. - Когда-нибудь придет она...

- Не придет, - уперлась Ларичева. - Никогда.

- Так езжайте в Израиль. - Он засмеялся своим беззвучным лучащимся смехом...

- Куда? - испугалась Ларичева. - Я еще и на еврейку похожа?

- Это я на него похож. А Вы тоже войдете в список евреев, только под другим номером. К некоторым номерам уже приходили домой и просили уехать.

- Я там сразу сдохну. Деньги зарабатывать не умею.

- Вас напичкали пропагандой. Процент вымирания там намного ниже. А у некоторых даже книжки выходят.

- Бросьте. Никому это там не нужно.

- Вот сами и бросьте.

17. Плач на фоне сырой рукописи

Ларичева шла сквозь родной весенний шелест и понимала, что он ее обтекает, как каменюку. Спрашивается, а где возрождение к жизни? Где прежняя жадность и наслаждение всем, всем, чем ни попадя? Вот под плащом новый трикотажный костюм, и деньги за него можно отдать постепенно, вот музыкальная дочка сдает зачет по специальности и сможет ездить за пацаном в дальний садик, и Ларичев-муж уже почти начал кормить семью и появился бескорыстный друг Нездешний, который молча собирает для истории ее рассказы, вот теперь есть нормальный соратник по перу Упхолов, который, когда не пьет, просто чудо. Вот до нее снизошел сам Губернаторов и включил ее в свою орбиту, а эта честь оказана не всем. Вот она встречается с легендой отрасли и стала почти другом дома...

Но почему же тогда так тошно? Неужели из-за того, что никто не печатает? Может, если бы напечатали, так тогда бы ничего? Да, никто не печатает, никто не обсуждает на семинаре, да, рукописи сырые и не содержат материала, достойного серьезного разговора. Но от этих сырых рукописей так близко до сырой земли!

Радиолов твердит, мол, имейте терпение, мы по десять лет ждали первой публикации. И все это время не пылили, не кидались ни на кого, работали, прислушивались к старшим...

Пока они будут выдерживать ее три семинара в роли "никто, ничто и звать никак" , ей будет сорок. А потом пятьдесят. Вот начинающий писатель на пенсии! Курам на смех. Да, не сбылась судьба в литературе, да, социальная роль женщины совершенно другая. Хранить очаг, то-се... А Ларичева и в литературе не сбылась, и очаг не хранила. И чего добилась? Дети брошенные. Брючки бы им пошить, отрез шерсти на юбку лежит уже два года. Сейчас вон какое все дорогое. Но как тогда Батогов, Латыпов, как тогда милая женщина, взвалившая на себя чужих детей, как Упхолов, которого сама же втравила в эту кашу? А что Упхолов... Упхолов будет известным писателем. За него теперь бояться нечего. А учить его ничему не надо, он сам все освоит, он вон как пашет, неостановимо. А эти люди - ну, они просто забудутся, исчезнут, их никто не знал и не узнает. Мир от этого не рухнет. Рухнет только она, Ларичева. Радиолову не нравится, близкому человеку не нравится, близкой подруге тем боле. Упхолу нравится, но Упхол один. Зачем это все нужно? Сколько можно нервы рвать без толку? Не лучше ли просто выбросить все на помойку, как будто ничего и не было? Пастернак талант, но даже он хоронил себя не единожды... Хотя они не любят Пастернака. Они любят Чернова, Астафьева... Нет, Астафьева любили при партии, а потом разлюбили, дескать, продался. Ну нехорошо людям от его премий.

Но должно же быть разное! Почему надо требовать от всех "черновости" и "рубцовости" ? "Не можешь, как классик - лучше не пиши" . Войнович по радио как заговорит, так все просто. Ничего не надо выискивать! Автор должен слушать только себя. Себя. Не Чернова. Это же так здорово. Делай, что хочешь!

Натали Голдберг говорит - пиши, что хочешь, ты имеешь полное право написать такую чушь, какой еще до тебя не было. Натали Голдберг советует: не пиши сочинение, как ты провел лето, исходя из того, что ждет училка. Хотя она, может быть, ждет самого немудрящего: как играли в волейбол, как шумели деревья и какая была радость победы. А Голдберг берет и пишет, как она все лето трескала шоколадное печенье, как отец хлестал пиво, а мать дожидалась, пока он напьется, и убегала в кафе к одному типу в красной футболке. Вот это да. Вроде бы за это могут поставить два, но зато ведь это жизнь. А что может быть лучше жизни?

Но можно ли слушать только себя? Вон попробуй не послушай Батогова! Можно бы тут накатать про его жену беленькую, про женщину из Иркутска, но он говорит только про работу, про работу, будь она уже проклята. Ни один же человек не может жить без любви. И тем более такой, как Батогов. Такой изумительный в свои шестьдесят. Кажется, так бы и упала на колени перед креслом, и стала бы руки целовать...

Ларичева рассеянно сьездила в садик, забрала сына и сырникв нагрузку. Она четко понимала, что весна вокруг совершенно веселая, но посторонняя, как вечно пьяная соседка. А ее, Ларичеву, тем временем затягивает в туннель. И она сейчас ухватилась за край и вроде бы может еще спастись. Но очень сильно затягивает... Ведь как-никак есть в жизни смысл. Надо бежать, быстро проворачивать домашнюю рутину, чтобы добраться до машинки. И потом - Господи, твоя воля! Делай что хочешь! И что в жизни не удалось - все обретешь. И кого нельзя любить в жизни - там люби. И тебя будут любить только те, кого ты всю жизнь боготворишь... И, может быть, не умея разобрать и осознать себя, удастся хоть в этом, отраженном, как-то разобраться... И потом можно все это отнести тому же Радиолову. Или нет, лучше Упхолу. Или нагло прочитать на кружке. Пусть орут, что нехудожественно, а оно живет и бунтует, и ему уж никак рот не заткнуть. И от этого как бы не одна жизнь, а несколько.

Другие прикоснулись. Пусть глазами, но все равно, узнали, по руке погладили. Остался же какой-то слабый след. Как в старой книге - след на рояле оттого, что кто-то прихлопнул бабочку, пятнышко цветной пыльцы. И когда гориничная стерла пятнышко, с барыней случился припадок. И столько страданий ради этого.

Ну, ты совсем обезумела, Ларичева! На этой стезе страданий было достаточно. Взять поэтессу, которая шла крестный путь с Рубцовым. Ее мемуары в "Слове" ничего не обьяснили! Так зачем же она их писала? С точки зрения рока - попытка защиты, самореабилитация перед обществом. Хотя все эти ужасы, кресты на небе - это из области психиатрии. Пусть даже и рок. Но чисто по-женски непонятно, как она с ним жила. Знавшие его по институту нехотя признают, что он был тяжелый в общении. А он ее ведь бил - бил! - запирал, позорил, тыкал отбитой бутылкой, не давал в сад за ребенком сбегать. Ларичева живо представляла себе, что значит не пустить бы ее за ребенком в сад... Поубивала бы всех.

Ладно, пусть это был конец отношений, алкогольная деградация. Но он и в начале отношений был все тем же небритым алкашом, от которого мутило. Она вспоминает, как он Зачем же она тогда? Как вообще ложиться в кровать с человеком, который испинал до смерти, бутылкой истыкал? Опять и опять жалела, прижимая к себе его лысую голову?.. Понимает ли она? Раз нет объяснения женского, то трудно представить, как она от побоев заслонялась его стихами. Значит, он сует ей в рожу сапог, а она думает - ничего, ничего, зато он будет скакать по холмам задремавшей отчизны... Про его стихи пишет, про свои ничего. Почему? Раз писала, раз книжка была в Воронеже, значит, оно было, свое? Так где оно? А может, для того побои и терпела, чтоб продвинул ее, словечко замолвил? Ведь к нему тогда уже прислушивались. Есть удушающая история с его рецензией на нее. Вот это и есть единственное объяснение, беспощадное причем.

Значит, есть такая модель писательства - в литературу на спине. Вот случай, когда не захотела поэтесса лечь на диван, и ей не дали, не дали направление в литинститут. Или еще другая история - ходил патриарх местной литературы в одно женское общежитие, его не поняли, отвергли. И больше шансов у этой из общежития не было. И этот ужас реальней всяких там крестов на небе... И его не было бы, не будь половой диктатуры в этом темном-претемном деле. А еще говорят о свободе! Что они сделали с женщиной, во что превратили ее, во что...

18. Нива печальная, снегом покрытая

Распределенная грядка, отбитая колышками за областной больницей, легла на совесть Ларичевой тяжелым грузом.

- Муж! - воззвала она в сторону близкого человека, поймав его между командировками. - Ты помнишь, мы хотели картошку сажать?

- Это мы решали зимой, - припомнил глава семьи. - А тогда был мороз. Картошка очень замерзала по дороге с рынка. Теперь же не замерзает.

- Так как же грядка-то? Распределили.

- Пускай распределят обратно.

- Неудобно, - завздыхала Ларичева. - Тебе все равно, тебя никто не видел ни на собрании, ни после. Зато там были наши, и все скажут, что Ларичева ленюха.

- Ты любишь ходить на собрания. Я люблю пиво, ты любишь другое. Результат налицо.

- Не на лицо, а на горб!

- Тебе виднее.

- Ты, значит, бросаешь меня? Не хочешь быть со мной заодно...

- Я никогда не был заодно с безумием.

Ларичев был все тем же обкомовским нежным пареньком. Только раньше у него было румяное безусое лицо с сияющими глазами, а теперь его облик был облагорожен курчавой бородкой и дорогим дипломатом. Его, конечно, закалили попытки коммерческой издательской работы, но главное для него было - независимость всегда и во всем.

- Муж, если бы нас было двое, мы бы питались мандаринами и ликером. Но вот есть еще двое детей, им грядка жизненно необходима. У тебя штамп в паспорте стоит? Дети туда внесены?

- Дорогая моя, когда натягивают вожжи, появляется сильная потребность их оборвать. Штамп стоит, а жизнь идет. Нет ничего застывшего, раз навсегда данного.

И он вышел в ночь с поднятым воротником. А Ларичева наутро пошла закупать три ведра картошки в сумку на колесах и кой-какие пакетики с семенами. Надо было засеять грядку, отвоеванную у общественности. Не то чтобы она очень любила родную землю. Так, смутный стыд... Который трудно сформулировать.

Для этого она проснулась в выходной рано утром, натолкала в один термос горячей картошки, в другой черного сладкого чая. Разбудила детей, напялила на них по трое штанов, сапоги. И взнуздавши на себя товарняк с припасами продовольствия и семян, пошла на пригородный автобус. Она чувствовала себя очень глупо, но ничего не могла поделать. Все ехали, и она ехала.

В поле после автобуса оказалось благоволение божье. Серая жемчужная дымка, пустота и величие. До обеда дети вольно мотались по просторам, увязая в пашне, а Ларичева копала эту пашню, как рабыня. И ей казалось, что она совершает подвиг, потому что она никогда не копала целину. А если бы это была целина, небо вообще стало бы с овчинку. Но целина была только три метра на конце, да и того свыше головы.

Дрожащими руками Ларичева распаковала мешок с едой, покормила детей, но они глотали вкусность без энтузиазма, давились ею и плакались от усталости. Она-то думала, что от свежего воздуха они воспрянут и заалеют, словно маков цвет. Ан нет, не заалели.

Покончив с кормежкой, она стала рыть ямки для картошки, но это ей удавалось все хуже и хуже. Руки-ноги сделались чугунные, на ладонях вспухли жутчайшие водянки, а ступни совершенно зажевались в резине. В глазах началась какая-то пьяная резь, и просторы родной земли угрожающе качались. Дети скучно ели баранки, по пашне больше не бегали и, нахохлившись, угрюмо ждали конца. Ларичева не сразу поняла, в чем причина стремительного помрачения жизни, а оказалось - просто сгустились тучи и из них затрусил снежок. Заниматься посевной наперекор снегопаду было еще стыдней, чем бросить невиноватую грядку. Ларичеву обуяла вселенская тоска. Она уже хотела проклясть все. Она помнила какие-то народные поверья, вроде того, что "посеешь в грязь, так будешь князь" , но здесь грязи не было, земля сухая, как щебень, и холод беспощадный. Значит, не судьба, значит, порыв опять пропал даром...

В это время из мглы безверья, ниоткуда вышел спокойный Нездешний и, щурясь от снежной пороши, произнес:

- Вижу знакомый облик. Я свое уже закончил. Думаю - не помочь ли? До автобуса как раз два часа.

И не давая Ларичевой справиться с нахлынувшим потрясением, выбросил оставшуюся картошку в лунки и стал ее закрывать землей. Потом разровнял оставшуюся полосу и высыпал туда свеклу, морковь и укроп. Остекленевшая Ларичева машинально вытирала детям сопли. Она была абсолютно деморализована.

- А теперь можно идти на остановку. Тут у вас еще есть свободное местечко, но зато семян больше нет. Пошли? - И он, взвалив на себя лопату и сумку на колесах, включил приличную скорость. Ларичева, задыхаясь, потащилась следом.

- А как же вы? Где ваши? - бормотала не дело Ларичева, крепко держа за руки сына и дочь.

- Мои сегодня на даче, - дружелюбно отозвался Нездешний. - Там в случае снега есть печка и теплые одеяла. Ночь переспят. А ваш муж, как всегда, в командировке?

- Как всегда.

Автобус подошел моментально. Мимо мелькнуло в окно расписание, в котором значилось, что автобус ходит через каждые двадцать-тридцать минут. Гуманитарный Нездешний! Он бесстрашно превышал все нормы человеколюбия. Это не могло пройти даром. Это рождало резонанс! И какой.

Такой дикой, тупой усталости у Ларичевой не было никогда. Она побросала все сумки в прихожей, напоила всех чаем и вырубилась. Явившийся в полночь глава семьи долго и изумленно взирал на раскиданные сапоги, куртки, гору посуды на кухне, отсутствие горячих блюд и спящих прямо в одежде родственников.

Дети после полевых работ слегка распухли и незначительно закашляли. Несмотря на то, что они не рухнули на больничный, срочные банки, бромгексины, горчица и мед стали для Ларичевой программой минимум на ближайшую неделю. Она пришла и вполголоса пожаловалась в отделе Забугиной. Та усмехнулась и напомнила, что любая инициатива, в том числе и сельскохозяйственная - наказуема. Но сухую горчицу все же раздобыла.

19. Нас много по стране

А Нездешний молча принес мед в приземистой банке венгерского происхождения.

- Какая бессмыслица с этой грядкой, - тихо сказала Ларичева, - и я не заслуживаю...

- Вы заслуживаете гораздо большего. Вы ради детей. А дети вообще бесценны. Вы их вырастите, и все грехи вам за это простятся.

И пошел неторопливо прочь. Забугина сияла глазами, ушами и коленями.

- Наконец на тебя стали посматривать настоящие мужчины. И в этом, без сомнения, есть и моя заслуга тоже...

Нечаянно вышло, что с работы они теперь выходили вместе c Нездешним. И Ларичева могла позволить себе несколько кварталов бесценных прогулок. Муж с дочерью почти освоили дорогу к новому садику, после чего садик пообещали закрыть. Пришлось проситься в старый, вполне созревший для капремонта... Но все это потом. А пока они шли и разговаривали. О том, что такое скука добра и обаяние зла. О том, как инерционна привычка к дурному. Но стоит начать делать что-нибудь хорошее - сразу полное преображение. Однажды Нездешний, еще молодой, заболел опасно, с температурой под тридцать девять. А пришлось идти в магазин. И там по дороге старикашка попался, совсем неходячий. Набрал штук тридцать кочанов в мешок и упал под ними. Нездешний с туманом в глазах отволок старикашку, затем и мешок его. Пришел домой - нет температуры.

- С тех пор я увлекся идеями Учителя. Это перевернуло мою жизнь. Изучил "Детку" , купаюсь в проруби, но основа всего для меня этическая.

- Неужели никогда не болеете?

- Очень редко. Заболел, значит, нагрешил. Надо терпеть, голодать. И Учитель даст силы, ибо он - сама великая Природа.

- Вы уникум...

- Почему. Нас довольно много в городе, сейчас уже больше сотни. Я уж не говорю - по стране.

У каждого, у каждого есть своя твердыня! У одного интегральная йога, у другого система Иванова. А Ларичевой держаться не за что. Чужую твердыню невозможно одолеть сразу. Зря Забугина боялась, что Ларичева прыгнет в прорубь. Трудно. Какой Учитель может быть выше Бога? Это как-то страшно... Хотя сам Нездешний - золотой. Или серебряный? Одним словом, нездешний...

20. Тайна Нездешнего

...Озорной был в молодости, моторный, от смеха и ухарства так и распирало. На работе даже кличку получил - "черт из табакерки" . Так и летал, одна нога здесь, другая там, на одном плече куртка, на другом ухе берет. И задание провернуть, и за бутылкой слетать - везде первый. И всегда вокруг него компания, в которой он как пружина, как батарейка, вынь - все заглохнет. И женился, влюбившись, легко, и деньги всегда были, и пьян всегда - не пьян, навеселе. Так бы и мчать сквозь фейерверки бытия, хватать поверху, не лезть в глубину. Но натура оказалась слишком крепкая, все было мало нагрузки, мало, мало - побольше, покруче затягивал и так - пока не затянул на себе петлю. Не в каком-то там переносном, а в самом прямом смысле.

Он пытался повеситься два раза. Один раз спасла жена, второй раз - сосед. Вот вам коммунальные квартиры, на которые столько проклятий. Невозможность остаться одному. Никакой белой горячки у него не было. То есть никакого бреда на почве запоя. Ему что на трезвую голову, что на хмельную - одинаково было ясно: он своей крыши достиг, дальше биться некуда.

Но это ведь что? Ноль сопротивления и притом столько времени впереди? А и жить-то незачем. Решил не жить... Не дали. Но как он потом родился заново - это пугающая и пронзительная тайна. На нем два десятка калек и страждущих. Он навещает их, жалеет и одаривает. Он собирает неизданные книги. В его многоэтажных шкафах такой исторический архив, что никакому музею не снилось. У него совершенно непосильная работа - в свободное от работы время роется в монастырских и церковных журналах и пишет списки священников... В среднем это рассчитано лет на десять изысканий... Его жена...

Она всем приходящим людям подает дымящиеся пироги и чаи. Она, дочь знаменитого врача и мать троих детей, спустя десятилетия все такая же черноглазо ласковая, юная девочка. Может, потому, что всевышний услышал ее плач после петли и пожалел ее. И больше у нее такого горя не было. Ее супруг стал кардинально другим человеком, то есть Нездешним.

Назябшая на весеннем ветру Ларичева сидела, переливая в себя жизнь из фарфорового бокала с чаем. Жена Нездешнего - в глазастом штапельном платье с каемкой по низу, с мокрыми кудряшками кругом чистого лбища - принесла тарелку с творожными плюшками и сметаной. И, точно фея, просочилась сквозь стену обратно.

- Что у вас за дом? - бормотала Ларичева. - Почему никто не кричит, не дерется, не рвет пополам бесценные тома? Почему, как в обители, птицы поют?

- Птицы - это попугайчики, - мягко пояснил Нездешний. - Клетка один на один да на два, это детям природный фактор. Тома стоят на полках вне пределов досягаемости. Дом простой, деревянный, из прошлого века, государством не охраняется. Почему не кричат? Не знаю. Сыты. Здоровы. Уроки готовят. Их ангелы бдят... А почему они должны кричать?

- От нерастраченной энергии. А почему жена уходит? Ей не обидно, что чужие люди сидят и с ней не знакомятся?

- Она знает, что, если нужно, то позову. Она и так устала.

- А где она работает?

- На телефоне доверия. Незримая утешительница.

- О, - пораженно замолчала Ларичева. - Расскажите.

- Им звонят люди, которые хотят покончить с собой. Служба круглосуточная, но звонят обычно ночью. Больные неизлечимо, лежачие. Либо в состояниии стресса, когда пропал ребенок, изменил супруг. Или, например, заразился. Ну, там ВИЧ и прочее. Надо за несколько минут уговорить изменить точку зрения.

- Вот это да. А если бросит трубку?

- Там есть система слежения, для установки адреса. Но пользуются этим редко. Лучше, чтобы до этого не доходило.

- А если я захочу, надо диплом психолога или как?

- Не обязательно. Но там своя система отбора...

Кто языком болтать, а кто дело делать. Добро как самоцель,во имя него самого, добро как профессия. Как стратегия и тактика всей жизни. До скончания века...

21. Как их только не разорвет

Значит, они живут для того, чтобы кому-то помочь. Даже тебе, Ларичева, рыбий глаз. А ты живешь для того, чтобы эту помощь проедать... И как тебя только не разорвет?

"И как вас только не разорвет!" - изумленно кричала мать. К ним приходили гости и усаживались за длинный стол. Мать, понятное дело, кормила детей заранее, чтоб дали посидеть спокойно. Той же едой - пельменями там, яйцами с тресковой печенью, пирогом таким из чудо-печки, с дырой посредине, а внутри с жареным мясом или с грибами. Но маленькая Ларичева со своей еще более маленькой сестрой, уевшись до сонной отрыжки, никак не могли смириться, что вот там сейчас будет праздник, а они все, они могут идти. И они из кухни тоненько тянули:"Мы-не-е-ли, мы-не-е-ли..."

"Как их только не разорвет!" - вскакивала мать. И поскольку это повторялось не раз, гости дружно ржали. Потом кто-то придумал сделать в детской такой же стол. Не помогло. А вот рядом со взрослыми помогло. Налили им компота в рюмки, выделили тарелки - и все. Всем стало хорошо и радостно: взрослым - что дети замолчали, а детям - что они взрослые. Ну не то же ли самое делают Ларичева с мужем, когда им хочется спокойно выпить рюмочку ликера? Ну не то же ли самое, когда происходит семинар, банкет, начинающим дают понять, что они еще не взрослые, замолчали, пообщались с великими, и ладно. Наверно, местный поэт-есенист-рубцист никогда не забудет, как он пил с людьми, лично знавшими Рубцова... А Нартахова говорит, что Рубцова после вечеринок в редакции клали спать только на кожаный диван, и после таких фактов стихи как-то мало интересовали: "Если сам по себе человек дрянь, то стихи вопрос второй" . Он по лесам "ходил с хорошим верным другом, а нагулянную дочку растила недалекая жена и глупая теща" . Никто не спорит, убивать грех, но за грех отвечать тому, кто совершил. А кто знает, что она, убившая, пережила, тот ее не сможет проклясть. Потому что тот, кто проклинает, сам ничего не понимает, у него нехристианский подход. По-настоящему проклясть никого невозможно. Нет такого, кто имел бы право. Имеет право Всевышний, а он, он простит всех нас... Значит, и мы, чтобы приблизиться к любимому образу, должны тоже прощать... То же самое делать...

Ларичева чувствовала - надо подвергать сомнению все, что говорили про Рубцова друзья-писатели, а также все, что говорили прописанные напротив водочного магазина жители. Создавалось впечатление, что ни тем, ни другим настоящий Рубцов не нужен. Просто первые хотели гордиться тем, что вот, один из них великий... А вторым было приятно, что даже великие - такие же ханыги и забулдыги, как и все. Так вот, при этом все думали кто о чем, но при этом никогда не смотрели вверх, на небо. И забыли про Всевышнего. И тут Он их оставил, оставил...

Всякий раз надо смотреть на проблему и поверх нее. А что же будет дальше? Что будет дальше, если все станут косить под Рубцова и на этой почве перестанут отличаться друг от друга? Ведь у них уже пал на этой ниве талантливый поэт, который изучал Рубцова,а себя перечеркнул напрочь - как автора. Так это потеря или приобретение? У него были совершенно ласковые, акварельные стихи. Бог оставил его жить, но внутренне оставил.

Значит ли это, что писать про других надо осторожно, чтоб и себя не потерять? А то Ларичева в Батогове совсем потерялась. Только в том случае, если б она нашлась, поднялась, такая молодая и глупая, до него, такого умного и пережившего, тогда и вышел бы диалог. А так он ее оставил, оставил...

Холодная улица шелестела дождем. Щелканье воды было разнообразное и многоголосое, а фонари, прикрепленные к стенам дома нижним КБ для подсветки, трясли аллюминиевыми головами, винясь за пустоту ночного двора. Да не плачьте вы, ребята, у вас такие светлые головы...

22. Серьезно или нет

Домочадцы сидели перед орущим телевизором и хрустели сухими завтраками.

- А что это вы едите? А кашу?

- А она где? И где ты? Тебя нет - что хотим, то и делаем.

- Мам, а пельменей нет?

- Мам, дай попить.

- Сейчас. Муж, ты не хочешь знать, где я была?

- У Забугиной. Или на кружке для развития речи.

- Ну что ты. А если у друга?

- А если это любовь? Не убивайте козу, у меня с ней серьезно.

- Ну, слушай...

И Ларичева уныло поплелась на кухню варить быструю кашу из гречневой сечки и обжарить пару печеночников. Глава не верил, что у нее появился мужчина. Может, надо было скрывать? Тогда бы он поверил лучше.

Она доставала с антресолей беретки и башмаки и по дороге глянула на себя в зеркало. Да, пришла домой красивая, а теперь стала страшная, старая. Углы рта опущены, глаза запали. Вид такой, что вчера вышла на пенсию, а завтра ехать на Пошехонку. Безобразие. Накраситься, что ли?

Когда она принесла детям еду, те взялись за тарелки и открыли рты.

- Мам, ты куда?

- Мам, ты, как в телевизоре, вся не наша.

Муж хохотал. Перед ним стояла сухая и официальная Ларичева в тенях, ресницах, румянах и помаде. И как стало всем весело...

...На часах было около двух.

- Да что такое? - бормотала она недоуменно. - Что на тебя нашло, муж? Ты сходишь с ума как на выборах. Ты что, захотел третьего ребенка?

- Боже сохрани. Третий ребенок - это уже рутина.

- А чего?

- А ничего. Во-первых, я тебя хочу. И именно размалеванную. Ты не умеешь краситься, а так в тебе проступает что-то женское.

- И во-вторых, ты давно не был в командировке. Появились внутренние резервы?

- Именно так. Так где же ты была?

- Ну муж. Спать-то когда?.. Знаешь, была я дома у нашего шефа. Там такие вещи, страшно сказать... Все ходят тихо, улыбаются, книги старинные читают, птицы поют, не умолкая. такие кельи, светелки, не знаю, что... И тут жена несет на подносах пироги, чай, все так паром и исходит. Ты сейчас скажешь - "учись".Так и знала... И часы старинные - бомм! - и они идут купаться на речку... В такую-то стужу...

- "Сказки Венского леса я услышал в кино, - тихо запел муж, - это было недавно, это было давно..." Тебя, дорогая, познакомили с семьей! Это серьезно.

23. Торжество горя

- Это никуда не годится, - проникновенно сказал Батогов.

В доме было тихо, чисто и холодно. Холодно до обморока, до нытья в суставах. А на дворе слепящее солнце, а на Ларичевой платье шелковое с шарфом... Что-нибудь с сестрой? Ее уже третий раз не видно... Страшно спрашивать. Кисти и ступни щипало, как будто их отсидели.

- Почему? - закричала Ларичева и сама вздрогнула. - Факты такие? Или нет? Вы про институт говорили? Говорили. Что поехали ради квартиры, так? Про то, как дом рухнул с квартирой, было? Было. Про Курск. Про диссертацию. Не говорили?

- Говорил. Но получается лишь перечень, поверхностный рельеф. А где авторский взгляд? Осмысление?..

- А тут получается два: Ваш и мой. Надо сделать один?

- А как Вы думаете? Выходит - рассказчик говорит и сам себя перебивает. - Батогов пристально смотрел прямо в лицо. - Здесь рассказчик Вы.

- Но это оттого, что наши оценки не совпадают! Для меня это обвал горных пород. "Тангейзер" Вагнера. Вы знаете, это врут насчет того, что он композитор арийской расы, писал для сверхчеловека. Это торжество горя такого высокого, что сродни победе. Победное шествие до разрыва сердца. Умирание на высшей точке от несогласия спускаться... Думала про Вас под "Риенци" и "Тангейзера" . Ну как я могу тут что-то осмыслить? Не могу. Одно восхищение. А Вам подавай голые факты. Эх Вы...

- Не голые факты. Но и не голые эмоции. И то, и другое в разумных пределах.

- Все у Вас разумно, все взвешено... Не могу.

Она вскочила и встала перед ним, сжимая руки.

- Не могу, слышите?

- Если у Вас такой внутренний отклик, значит, слова потом придут.

- Но что же сейчас?

- Сейчас не годится. Это не то.

Ларичева в своем неуместном в такой суровой ситуации шелковом платье годэ, как невеста на сватовстве майора и Батогов в старом свитере, тоже неуместном в нарождающемся лете, они были как два обломка разных времен. Они смотрели друг на друга и, может быть, оба сопротивлялись той силе, которая их сводила и разводила.

- Значит, не то... - Она набрала в грудь побольше воздуха и бросилась вниз с горы. - А может, Вам просто кажется? Всякий, кто впервые увидел свои слова в печатном виде, не узнает их и пугается.

- Не уверен. Я слишком много раз видел свои слова в печатном виде. У Вас выходит совсем не то, что я говорил.

- Значит, это печатать нельзя, - она выговорила приговор сама себе.

- Нет.

- А новое мы писать пока не готовы, - усугубила она.

- Нет.

- Но Господи, Вы могли бы сформулировать то, что вы хотите? Говорите скорей!

Он молчал.

- Если бы я знал...

После этого все тормоза были сорваны, и она заплакала. Она хотела выбежать вон, но стукнулась о косяк и уронила свои неудалые рукописи. Кряхтя, он подобрал и подал их.

- Разве это так необходимо?

- А как же? Кто будет биться? Никто. Все умрут, и все забудется. Я не вынесу этого.

- Не можете бросить. Встряли в тему. Ах ты незадача.

Он помолчал, заслоняя куревом пропасть, которая бесшумно проваливалась, проваливалась...

- Может быть, отложить это все на время?

- Но как я смогу приходить? Зачем это теперь, без цели?

- Ах, Вам предлог нужен. Внешне - все останется по-старому. Но мы будем просто разговаривать, если это... Это как-то...

- Но как же я могу? Это часть меня! Я не вру, не ошибаюсь. Я не умею писать документальную прозу. Но знаю - Вы редкий человек. Хочу, чтобы другие знали.

- Остановитесь. Слышите? Пока.

- Ладно.

Она вышла и пошагала, и ветер раздувал полы плаща и подол шахматно-цветочного годэ. Зря не спала столько ночей. Столько мук, чтобы прийти к нулю! Какой кошмар. "Ы-ы-ы," - неумело плакала Ларичева и глотала, давясь, свое неумение. Ах, как сильно заболело сердце, и его тупое дерганье подсказывало Ларичевой, что она права. Они подождут, посидят, пораспивают чаи, потом он умрет, она умрет, и все будет хорошо. И никому больше в голову не придет убиваться черт те знает отчего. Как смириться с этим? А он говорит - смирись...

- Девушка, Вы что бледная какая?

- Девушка, Вы замужем? Или выпивши?

- Молчи, он не пришел. Бросил девку...

Ларичева присела на лавочку в сквере и образовала эпицентр.

- А ну их, детка. Вот на те таблеточку.

Глянула сквозь туман. Старушня какая-то. И - человек. Ничего не спросила, таблетку подала.

- Неужели всегда с собой?

- С собой, с собой. Возраст критический.

- Возраст? У Вас возраст как у него. А я его люблю. - И поплелась дальше.

- Эк тебя, сердешную.

Эге-гей ее, сердешную! Что за жанр - непонятно. Авторская позиция - отсутствует. Факты его, а оценка ее. Правда, дичь какая-то. Но это конец всему. Если бы Ларичева работала в газете, то наверно, вышла бы статейка неплохая. Но она страые законы жанра поломала.а новые не нашла. И главное - то, что предлог рухнул. Такая у Ларичевой форма общения: сказала, что пишет книгу и стала ждать откровений. Что за чудо ларчик нашла... Но не сумев изобразить его позицию, она стала для него никем. Скучно ему с такой писакой, секретаршей, говорить. Она хотела, чтоб он ее за ровню, наверно, принял? А он оставил ее стоять в приемной. Хотя откуда это видно? Он со всеми чуток, уважителен...

24. Как Ларичева сменила пластинку

Все выходные Ларичева стирала. Ее обуревала тоска, но она эту тоску давила, выжимала. Постирала детские тряпки, покипятила простыни и наволочки, замочила половики. Кое-что погладила. Сварила борщ на два дня. Спекла кофейный кекс на две сковороды...

Гулявший с детьми муж посмотрел на эту бурную деятельность и покачал головой.

- Приступ чистоты? Опасный симптом. А в кино ты не хочешь сходить?

- А детей куда?

- А младшенький - накормленный - заснет, а старшенькая - умненькая - почитает. Пошли? Фильм шедевральный. Нельзя пропускать.

- А что там? Хотя все равно, ты разбираешься, на плохое не поведешь...

- Хотя нет. Ты, дорогая, наверно, устала...

- Нет! Я ползком и все равно пойду...

- Договорились. Про Сокурова слышала что-нибудь?

- Не-а...

Операция "кино" прошла исключительно благополучно.

После фильма Ларичева, больная от нахлынувших впечатлений, сварила картошку, навалила сверху первые попавшиеся томатные консервы. И села записывать охи-ахи в блокнот. Этот блокнот придумал муж, чтобы каждый мог проявить свободу слова. Обсуждать с Ларичевой кино и книги было тяжело - она грохотала, как паровоз по узкоколейке, и все давила на своем пути. А тут можно было намекнуть о диаметрально иной точке зрения. Без крика. Это было ошеломляющее явление: две линии мнений из разных измерений. Их несовпадение поражало.

- Муж, а муж.

- Что.

- Мнение скажешь?

- Только через сутки. Когда отстоится. Причем письменно.

- Ну муж...

Ей нужны были подпорки. Она боялась входить в холодную воду искусства без чьей-либо помощи... А потом расхрабрилась оттого, что представила - без нее этот фильм с экранов снимут. Да кто бы ее спросил!.. И потом, отравляющие фразы губернаторова продолжали в ней прорастать. Если б он увидел это, то понял бы, что все не напрасно, и Ларичева уже немного не та. Так в городской заштатной газетке возник этюд "Спаси и сохрани Сокурова" .

25. Мотив смерти: бросаю писать

"...Вывеску, изображавшую сплетенную в обьятьях парочку, повесили утром, но сразу сняли. Испугались, что кто-то подумает... Ну и пусть бы подумали: эротомания. Эрос - любовь, мания - безумие. Любовное безумие, не так плохо.

У фильма "Спаси и сохрани" Сокурова есть литературная первооснова, роман Флобера "Мадам Бовари" . И тот, кто прочитает роман, не утонет в глубинах сокуровских иносказаний. Образ главной героини: она рождена не для этой жизни, не этой, не своей жизнью жила. С самого начала и до конца будет преследовать нас загадка этой женщины...

Загадка проступает во всем. Откуда в деревенской глуши такая экзотическая особа? Как она живет, не уживаясь? Где бродят ее мысли и о чем они? Почему она не боится живой крови, но ей не под силу зашить подушки? Неведомая сила гнет и корчит ее тонкое тело, отчего длинные пальцы расставлены, а голова отчаянно закинута подбородком вверх, эхо страсти, жажда вырваться, улететь прочь, неясное предчувствие агонии...

Загадочно лицо героини, неуловимо стареющее на глазах, либо молодое, освещенное светом страсти, мечтательное. В потоке выражений невозможно понять - красота ли, уродство? Это естество иноземки, которое брезжит через кожу, как свет через ставни. Сокуров сделал весьма точный выбор актрисы на главную роль. В ее облике проступают причины истории всех измен, всех любовных сцен. В такт историям меняется непостижимое и призрачное лицо! Сначала душная семейная постель, рядом некто скучный и жирненький. Затем сверкающий луг, лошади, зелень и солнце, рядом - некто божественный. Взрыв свободы и начало конца. Устоять против этого невозможно! Закономерно продолжение как скачущее сиденье кареты... Там нет даже объятий, только судорожная ласка любовника, скрытого пышными юбками...

Цветок в лицо. Ад одиночества. Яд беспощадный.

Сначала умоляют ее... Потом умоляет она...

Героиня не статистка. Сперва она лишь принимает в себя, поглощает идущую извне энергию, затем сама становится ее носителем и излучателем. Поток страстей захватывает и уносит, кружит и порабощает. Ведь женщина. Без наслаждения для нее все бессмысленно.

Нравственность не внешнего, а внутреннего "я" - основное, поэтому так необязательны и торговец, и деньги, и вообще все вещественное... Гибель не из-за денег, а потому, что была непонятна, вызывающа. Но при этом для себя глубоко естественна. Быть хорошей для других - значит самой с ума сойти. И так - нельзя, и так - невозможно... Только и остается - молиться. Молиться и нам неистово - спаси и сохрани! - за всех нас, грешных, и за нее, грешницу, за всех, кто ищет и не находит, кто находит, но гибнет...

У Тарковского есть неизменный фон, имеющий и самостоятельное, и попутное, косвенное, значение. Это вода. Капли, струи, потоки, волшебство течения и неподвижная стеклянность. От гибельных пространств мыслящего Океана до сорной аквариумности Соляриса.

У Сокурова в "Спаси и сохрани" тоже есть фон, среда, в которую погружено происходящее - воздух. Он то купает героиню в солнце, то душит перовой вьюгой, сначала из подушек, потом из неба... В сцене агонии воздух - тугой смертельный ветер. Противоестественна смерть сама по себе, а ветер подчеркивает это - Эмма умирает не дома, кровать стоит в царстве Стикса, в некой пространственной дыре, вне всяких стен и вне пределов понимания - в черном поле, под черным небом, где дует черный ветер... И это настоящий конец, ничто.

Неизменный фон цветовой и звуковой, есть особый тон жары и холода, всегда говор и музыка, шелест и шум, и все сливается в грозный чудесный гул, не разлагаемый на элементы, поэтому его надо впивать целиком, широко открыв рот и глубоко дыша. Не по слову, а по смыслу, по интонации, не разумом, но как-нибудь кожей ощутить и погрузиться в напряженное поле многовольтной души. Ведь это она дала нам возможность содрогнуться от жалости и взмолиться..."

Написала нечто из чужой области, написала про кино, потому что боялась писать о себе, как учил Губернаторов. Как обычно начанают скользкий разговор про одну подругу... Но это было уловкой, чтоб загрузить себя после Батогова и попусту не реветь. И вовсе не об Эмме она хотела сказать, а о себе, только боялась сделать это открыто... Ждала реакции? Да никакой реакции ни у кого, а кому это надо? И очень хорошо, потому что она теперь застыла в одной позе и притихла. Пусть в не очень удобной позе, но все-таки боль слабее... О, не трогали бы... Но разве от проницательного взора Нездешнего что-нибудь укроешь?

- Непохоже, что это вы написали, - сказал он, роясь в каких-то разбухших папках. - Прыгнули себе через голову?

Экономистки навострили уши, пытаясь запеленговать любовное подполье. Ларичева раньше избегала что-то при них говорить, потому что после обработки и раздувания у них получались вывернутые наизнанку результаты, которые и становились потом руководством к действию и эталоном оценок... А тут ей стало все равно. Она стала привыкать, что скромный Нездешний, на вид полная тряпка половая, на самом деле совсем другой. И не обязательно он терпит издевки экономисток, перебирающих ему кости в его же присутствии, чаще всего он просто не слышит их, вот в чем дело. Он слышит просто звуковые колебания, не вникая в смысл, которого там нет. Он думает о чем-то своем. А они, изощряясь до сладкой слюнки, хотят пнуть его побольнее. И никто не подозревает, что он такой помощник вселенский, немой рыцарь, спас - и исчез.

- Почему непохоже? Все про любовь, - обронила Ларичева, щелкая по клавишам "Искры" и по нервам соглядатаев.

- В вашей статье больше о смерти, чем о любви, - заработал открытым текстом Нездешний. - Но чем это вызвано? Разве Флобер виноват? Вы-то что так вскинулись?

- Я вскинулась потому... - она поискала папку с оборудованием и нашла. - Потому, что жить любовью нельзя. расплата приходит слишком быстро. Так что я бросаю писать...

26. Наслаждение или пытка. Конец графомании

- А что, собственно, случилось? - поправлен галстук.

- Ничего. Вы как начальник отпускали меня на семинар, мне пришли оттуда отзывы знаменитостей, и я их вам предьявляю как доказательство того, что я там была, но мед-пиво не пила... - легла на стол пачка листков, сцепленных скрепочкой.

- Кажется, я не требовал от Вас никакого отчета.- переплетены пальцы перед собой, как щит.

- Да, но это как бы творческая командировка, за меня кто-то работал, пока я... В общем...- из-под упавших волос только дрожащие губы (пожалей, пожалей).

- У Вас прямо комплекс честности. Просто заболели ею, как болезнью. Успокойтесь. Я почитаю, конечно, если Вы не против. У меня ведь картотека для потомков. Горжусь. Вот так, при мне, начиналась слава самой Ларичевой.- рука поглаживая, прижала листки, будто охраняя.

- Вам бы все пошутить над провинциальными?..- волосы метнулись, заслонив горящее лицо (хотелось победы, но...)

- Нисколько я и не шучу. Я лично Вами восхищаюсь. А то, что великих понимали не сразу, это не новость. То, что вы на это решились, уже победа. Рецензенты - еще не все читатели.

- Я в бухгалтерию, мне надо выбрать там... - И пошла.

Экономистки злобно заусмехались.

- Вот, берутся писать, а сами двух слов не свяжут.

- Ну как же, надо повыпендриваться. Известные писатели ее читали, как же! Получила?

- Люди веками страдают, прежде чем выйти к читателям. А этой все похрен. Чему она научит? Как дают да ноги раздвигают?

Нездешний на эти укусы уже не реагировал, ответить им - значило бы опуститься слишком низко. Он говорил только тогда, когда не требовалось поступаться принципами. А один из принципов был такой - никогда ни на кого не обижаться.

Забугина тоже сидела спокойно. Пускай жудят бедные женщинки, у них так мало развлечений в жизни. Но плохие рецензии? Об этом она пока ничего не знала. Да и вообще странная Ларичева стала, работать бросилась. Молчит - вот самое непривычное. А раньше у нее все было на лбу написано. По идее надо бы пойти и устроить большой обед с пирожными, все обговорить по-человечески. Но Ларичева же сама не ведет себя по-человечески. У нее теперь лучшая подружка Нездешний, ну так на здоровье. А сколько для нее сделано, боже мой, ну ничего, ничего не умеют люди ценить.

И Забугина неторопливо и весело пошла на обед одна, вернее, с Губернаторовым. И там ее ожидало еще одно неприятное открытие. Когда они уютно сели в отдалении, с другой стороны телевизора - а все как раз садились напротив телевизора и жевали как автоматы - когда они так чудесненько уселись, Губернаторов вынул из папки для планерок затрепанные листы и подал.

- Что это, милый?

- Это, видишь ли, один из опусов твоей подруги. Передай ей, я прочел. Ты читала?

Забугина воззрилась, близоруко щуря накрашенные глазки. Она была сегодня так легко, так дымчато накрашена, просто неотразима. И знала это. "Аллергия" ? Нет, такого не читала. Вот еще новости. С каких это пор дурочка Ларичева дает читать друзьям Забугиной свои паршивые рассказики, а самой Забугиной не дает? Ничего себе загибы.

- Нет, я не являюсь первым читателем великой Ларичевой. А о чем это?.. Налей и мне пепси-колки.

- Видишь ли, я просил ее написать постельный рассказ. Ну, чтобы она прекратила выполнять домашнее задание и несколько вышла сама у себя из-под контроля. И посмотреть, как она выглядит как женщина.

- И что вышло? Новая Эммануэль? Или дрянная девчонка?

- Нет, какое там. Это вовсе наоборот, это антиэротика, это как бы чернуха в эротике. Советский вариант садомазохизма.

- Да ну. Ларичева простенькая женщинка. Что она понимает в постели? Для нее любовь - это словесное тюр-люр-лю. Сидеть за два км и мять полу пиджака любимого человека. Ей надо, Господи прости, единство душ, а не единство - гм... Сначала должны пройти муки. Потом узнавание кармы до пятого колена. Горячие клятвы. Только потом она начнет раздеваться... Да и то в последний момент начнутся месячные...

- Дорогая, ты прочти опус, потом поболтаем... Ну не немедленно... Как будто тем для разговора больше нет.

- Ну хорошо. Только скажи одно - ты разочарован?

- Не сказал бы. Есть даже элемент шока. Написано, конечно, грубо, потому что фашиствующий молодчик, муж героини, дан как бык-производитель, а любовник, интеллигентный слюнтяй - вовсе не мужчина. Это очень упрощенная картинка. Никто из них не мог быть таким квадратом. В каждом бывает и то, и другое, понимаешь? Но это от неопытности, это поправимо. Главное - она не может описать секс, потому что не знает, что это такое... Есть любовь, нет - секс существует как отдельная область, которая не зависит от романтических отношений. И там свои законы... Бедная твоя Ларичева, убогая совершенно. Она, кажется, замужем?

- Замужем. И говорит, что...

- Мне неинтересно. Мне и так все уже ясно.

- Что тебе ясно?

- Что люди жизнь проживают насильно. То, чем можно насладиться, у них орудие пытки.

- А ты? Ты умеешь насладиться?

- О да. И ты тоже. Иначе зачем мы здесь сидим?

И они сменили тему разговора. Они ели и пили, изысканные приятные создания, глядя на них, муж Ларичевой подумал бы, что смотрит видик. Они умели пошутить друг над другом, умели сказать колкое словцо и незаметно погладить друг другу руки, а под столом коснуться ногой. И все это изящно, легко, как бы говоря - только для тебя я вот так. Это был праздник исключительности.

А рядовая, затурканная своими проблемами Ларичева, простенькая женщинка в клетчатом (опять же) платье с воротничком, сидела и, сгорбившись, переписывала бухгалтерские выкладки. У нее рябило в глазах, она их терла и таращила. Нет, она, конечно, не Эмма Бовари, но все равно она тоже рождена не для этого. И ни для того, и ни для другого. А для чего? Ей казалось - для того, чтобы писать. Ведь это было понятно даже и ежу! Истории вагонных и больничных раговоров она не могла не записывать. Они бы забылись. А тут, когда она их строчила, она же сливалась с ними, это было зверское, необыкновенное варево, суп из прошлого, настоящего и будущего. Адский бульончик из чужой фактологии, прокипевший на личных страстях ларичевского "я" ...

Прохожие, конечно, могли идти по улице и хохотать, но они как бы невзначай заворачивали к Ларичевой и там у нее застревали. И, всладсть поговорив с ней, подосланной лазутчицей, оставались бесценными свидетелями времени. Это уже было доказательство, что они жили.

И Батогов, прораб техпрогресса, разгневанный кадровыми искажениями - оставался. С седой шелюрой и лучиками глаз, бессмертным голосом Лучано Паваротти, с безумной сестрой, жертвой зрелого социализма, незамужней от излишнего ума дочерью, с иркутским романом и надеждой на переворот. И Упхолов, грустный однолюб, деревенский Шекспир, будущий классик, ошеломленный силой забившего из него фонтана рассказов, с его узкорглазым сыночком и серой лапшой в сковороде - он тоже оставался. И Радиолов, управляющий судьбой современной литературы, покорный учительской указке его жены, нежный руководитель нежного ремесла, которое его же самого и задавило - оставался. И Нартахова, двадцать лет без всяких надежд пишущая рассказы в стол, интеллигентное существо, умудрившееся в глуши прочесть Ларичеву и запомнить, с ее жаждой влюбиться, попавшей в жены к передовому механизатору, который с ней говорил только матом и криком. И Забугина, неунывающий борец за свое место под солнцем среди мужчин. И Нездешний, нешуточно добивавшийся смерти, а добившийся новой формы жизни, исполняющий христовы заповеди, почти святой для других и деспот для себя, то есть как бы мученик. И сама Ларичева, захваченная попытками их понять и полюбить - тоже оставалась. А поскольку перед ней не стояло никаких воспитательных задач, а только донимала лихорадка летописца - она не пыталась что-то там "подать" . Она шпарила по-черному, валила в котел все, что успевала между лестницами, стирками, поликлиниками и скороварами.

И это получалось некрасиво. А почему? А потому, что она сошла с ума от восхищения, сдвинулась, ее поражала именно сама реальность, она любила все так, как есть. А литература должна воспевать! Получалось, что Ларичева воспевает черт те что...

В рецензиях, которые она оставила Нездешнему, ее резко осудили за то, что ее герои тусклые, тупые, чаще всего пьющие люди, то есть представители нашего бездуховного времени. Токарь, который сочиняет песни, учительница, полюбившая затраханного в армии пацана, юная мать-домохозяйка, которую буднично насилует муж, талантливая журналистка, одинокая и обреченная быть второй женой мужа... А сколько их всего, таких! Все это, мол, не герои, не народ. "Да, это есть в жизни, но не будешь же описывать каждого бомжа, собирающего бутылки!" - говорили ей. То есть все ее герои, взятые из жизни наугад, были не герои, а выродки.

Ларичева сидела пылающая и догадывалась, чего от нее хотят. Чтобы она описывала прекрасное. Чтобы она описывала не то, что она хочет, а "то, что нужно народу". А кто это решил - что народу нужно, а что нет? А сама Ларичева, значит, не народ? Выродок нетипичный, который пытается опозорить великую нацию, описывая ублюдков? "Ах, да она еще, кажется, и хохлушка, тогда все понятно, почему она, такая сучка, Россию не любит... ВСЕ ОНИ пытаются опозорить нас: Войнович, Терц..." - говорили о ней. "Думаешь, у Радиолова меньше горя было, чем у тебя? Да он еще до тундры весь облучился, да у него селезенки наполовину нет, да посмотри на других, что они пережили!" - говорили ей.

Значит, описывать хорошее. А остальное куда девать? Выходить к людям с добротой, светом, который не знаешь, как и из кого выжать, а вот это, что останется - это куда девать? А это пускай там внутри бурлит, залить бетоном, как реактивную язву, и пускай. Может, рванет потом через столетие, ну и черт с ней, зато наша миссия выполнена, мы хотели сеять разумное, доброе, вечное - и сеяли. А что Ларичева сеяла? Всякую гадость. Вот именно.

Большинство известных писателей добросовестно описывали времена Святослава и Сергия Радонежского. Это было очень удобно, их никто проверить не мог - реальность они описали или с долей воображения. Дескать, были факты истории, и под их пером эти факты начинали трепетать как живые. И знамена развевались, и слезы на глаза наворачивались, и русые кудри рассыпались, и березки шелестели над убитым героем... И народ читал и воспарял. Здорово.

Ох, уж эти березки. Ох, уж эти нивы, на которых Ларичева гнулась. Когда сама попадаешь на такую ниву и швыряешь картошку под снегом в грязь, то никакой былинной красоты обнаружить не можешь. Да они что, офонарели? На ниву гонит голод, а с нивы унижение и усталость. Ничего там хорошего нет и быть не может.

И не придраться к ним! Они всегда найдут в прошлом аналогии с настоящим и даже будущим! Они мудро поступают! Тем более что не знать прошлого великой нашей родины стыдно, а то превратимся в Иванов, не помнящих родства. Но как же настоящее? Пока мы роемся в окаменевшем хламе, наше настоящее кончается и быстро превращается в прошлое. А мы его так и не узнали, мы долбали истоки, до того ли нам было!

Но тогда мы просто двоечники, которые без конца сдают хвосты и не успевают усваивать текущий материал! Они говорят - мы не виноваты, раз мы это любим. В смысле - родную историю. Против этого сказать нечего. Но почему все любят одно и то же? Значит, в нашем развитии произошли какие-то пугающие явления, которые обезличили творцов и сделали их похожими? Все любят историю, все любят деревню... Удивительно, что при этом никто в деревню-то не едет, чтоб ее преобразить.

Ларичевой, нпример, было стыдно, что она не может описывать деревню, которая ей нравилась. Она ее видела только раз в год, в отпуске, ну и конечно, этого мало. И потом ее тянуло поехать снова, еще как тянуло! Но она твердо знала, что жить там никогда не будет, потому что далеко хлебный магазин, нету человеческих врачей, а дети болеют... И там пришлось бы день и ночь торчать на той самой ниве, от которой так и воротит. Господи, ну сколько можно. Хватит уже говорить о том, о чем надо, может, хоть перед смертью крикнуть о том, о чем хочешь?

Раньше было положено сверху, ну а теперь положено изнутри. Ах, изнутри. С морально-этической точки зрения. Так у вас, ребята, высокие моральные критерии? И это значит, что у всех такие должны быть?..

Ларичева не подходила под высокие моральные критерии знаменитых писателей и потому стала графоманкой.

Графо - пишу, мания - любовь, сильное пристрастие, страсть писать и описывать, ну и чем это плохо? Разве любовь может иметь негативный смысл? Особенно если это любовь к письму, любовь к изложению своих мыслей, чувств, эмоций. Если это страсть к ведению дневников, которых целая кипа. Привычка писать письма на десяти страницах. Вести путевые заметки. И пусть хоть один писатель, знаменитый или нет, скажет, что такой страсти у него нет! Но ему разрешено, у него корочки, а у Ларичевой корочек нет, ей не разрешено. Пошла вон.

Система ограничила свободу мысли, свободу письма, свободу слова. То есть формально такую свободу объявили. А на деле никто оказался не готов. "Мы тебе доверяем. Вот тебе удостоверение. Все остальные - графоманы. Что они там думают? Что пишут? Что, кроме антисоветчины, могут написать? Запретить! А если пишут - в психушку. Графоман - это шизофреник" .

С легкой руки карикатуриста Ефимова в старом "Огоньке" графоман изображался лохматым безумцем с вытаращенными глазами, банкой с чернилами и брызжущей ими ручкой. Толстые словари соцреализма определяли эту страсть как болезненную. В фильмах положительный герой только работает. Он годами не пишет письма матери в деревню. Этот хороший забывчивый человек то и дело встречается в литературе, ну просто штампом стал. Даже журналист в фильме "Журналист" ничего не пишет, а только смотрит да болтает. Таков советский герой. Многие из окончивших факультет журналистики МГУ ничего не пишут. Потому что профессия человека и его страсть редко совпадают. А ведь язык совершенствуется только в письменности, а все остальное - "ненормативная лексика" .

В русской литературе герои пишут по два-три письма в день! В мировой литературе есть целые романы в письмах. Без графомании это невозможно. А в советской литературе ни одного романа в письмах, потому что такое невозможно в принципе, запрещено.

Пушкин сообщил в письме к Вяземскому, что написал за день сказку в три тысячи строк. Можно ли столько написать, не будучи графоманом, да еще вслед, в тот же день, сообщить об этом в письме? Ведь он благодаря этой страстности, пассионарности пера и стал гением литературы. Талант - конечно. Но костер таланта тоже должен питаться чем-то, чтобы пылать. Вот такой вот страстью! "Пылать" и "пылкость" - слова от одного корня.

Ларичева была доверчивой. Она понятия не имела о судьбе Петрушевской, Нарбиковой, Толстой, Садур. О судьбе таланта, который был проштампован как третий сорт - только потому, что женский. Она верила, что добрый дядя Радиолов выдаст ей разрешение и она будет радостно шпарить все, что на ум взбредет. Но добрый Радиолов побелел и сказал, что это надо еще заслужить. Надо же! Столько умных разговоров по телефону и так, и временами казалось, что все уж, друзья, спорят на равных, друг друга понимают. А тут - хлоп! - еще заслужи.

Ларичеву поставили на место, и она поняла своим мелким умом, что здесь все точно так же, как и везде. Раз люди претерпели горести и трудности, значит, и других заставят... И ей стало скучно. Она думала, что можно без чинов... Оказалось, нельзя.

Поэтому Ларичева решила - к чертовой матери эту головную боль. Пока она писала себе дома и складывала в угол - все было хорошо, интересно. Но мало показалось! Вылезла из угла, попыталась спросить мнение - и тут же об этом пожалела. Лучше бы не спрашивала:

"Главный недостаток - неумение выдержать интонацию. Все рассказы начинаются интересно, к середине все слабеет, рвется и почти везде размазанные, вялые концы. Нужно тщательней работать над серединами и окончаниями, не опускать, а приподнимать их..."

"Любовь - это тайна, а у вас сплошь срывание покровов этой тайны, половой акт как таковой. Никогда не понять так называемых эротических, а попросту похабных изображений его в кино и литературе..."

"Воинствующая эмансипатка с агрессивным комплексом обиды... Как же, обидишь вас!"

"Есть только заготовки. С ними надо работать, не надеяться, что вывезет нелегкая" .

"Было б это в книге - пропустил бы, а тут приходится читать и обсуждать каждую страницу... Становится омерзительно, хочется помыться..."

А если людям так омерзительно это читать, то зачем тогда и писать? Зачем работать?

27. Ларичева хочет быть человеком, а ее убивает ее героиня

Северный город заливало робкое летнее тепло, и некоторые смельчаки уже дежурили в области речного пляжа. Дочка, несмотря на определенные противоречия с общешкольной молотилкой, все же закончила учебный год, и закончила неплохо. Сынок канючил, что хочет в деревню, Ларичева вела бурные переговоры, но ни одной либеральной старушки не находилось. Тем более Ларичева, как только что вышедшая из декрета, еще не заработала летний отпуск. Опять не было новой летней одежды, не в чем было выйти на люди, старые юбки и продранные по швам блузки стремительно блекли рядом с многоцветьем чужих плащевок и марлевок. Ларичева села строчить юбку с жилеткой из старого синего плаща, но опять, опять приходилось с неземных высот "Бурды моден" сползать на убогие самошитки.

Глава семьи, что было невероятно, сам купил себе партию носков и новую рубаху.

- А мне? - заикнулась было Ларичева.

- Детям надо мало, мне побольше, а на тебя я еще не заработал. Если ты не считаешь свой костюм, конечно.

- Глянь, я не успела купить костюм, как началась жара. - И вздохнула. - Погуляй с детьми на качелях, я построчу юбку?

Глава очень трогательно и быстро согласился. Она как стахановка шила, варила суп и вымыла два окна. Потом после обеда закинула удочку насчет того, чтоб сьездить за город окучить картошку. Она слышала - все коллеги в отделе уже окучивают...

- Ты смеешься, - заметил муж, - прикалываешься. Хорошо пошутить после обеда в субботу.

- Значит, придется окучивать самой? Это же много.

- А зачем ты ее сажала? Расчитывала пробудить во мне древний дух хлебопашца?

- Да нет. Все сажают, вот и я...

- У тебя высоко развито стадное чувство, а у меня нет. Потрясая штампом в паспорте, можно принудить человека к чему угодно. Даже к тому, чтобы он перестал быть самим собой.

- Все, все. Я не собираюсь ничем потрясать.

И Ларичева поспешно уложила ребенка, помыла посуду и, как обычно, села за машинку. Потом осознала этот факт и задумалась. Она бы сейчас так радостно нырнула в свой мирок и, правда, даже плакать бы не стала - ни от мужа, ни от чего.

"Но я же графоманка, ребята. У меня пагубная страсть, а все пагубное надо того... Бороть." И стала бороть! Мордочка у нее помрачнела, брови cтали горестной крышей, но она, шмыгая носом, полезла снимать веником паутину. У окна за трубой, потом над шкафом. Потом на шкафу какие-то папки нашла, села их листать, вздымая пыль. Муж искоса наблюдал за ней из-за журнала "Коммерсант ять" .

- Пуговицу можешь пришить?

- Могу. - И представьте, пришила.

- А карман в джинсах? А в куртке?

И карманы то же самое. Да-а, видно, прихватило ее... Так они весь вечер и промолчали. Потом Ларичева положила на кресло все джинсы, рубахи, веник и спросила чистый от паутины угол:

- Что же мне делать, Господи?

- Вернись в семью, - посоветовал весело муж.

Как всегда, когда подходил чайный перерыв или обеденный, экономистки отдела подводили глазки и подтягивали колготки. Причем делали это при начальнике, как бы не считая его мужчиной. Откуда это пошло? Ведь он не запрещал им приносить новые джемпера и разбрасывать их поверх статистических ведомостей. И даже мерять тут же, не выключая счетной техники. И никогда никого не одергивал, если много шумели или долго красились - старался выходить и вообще вел себя деликатно. Но экономистки как бы нарочно его испытывали.

Ларичева сидела с отсутствующим видом. Она через пень-колоду листала квартальные разбивки, пыталась что-то сбивать на угол, но дело подвигалось туго. Сильно опоздав, пришла на работу вернувшаяся из командировки Забугина. Она благоухала французскими духами и безмятежной летней улыбкой. Положив на стол Нездешнего отчет, она, скорее всего, не планировала вгрызаться в работу до обеда. Позвякала по своим личным делам, сообщила, как дела в пятом филиале, и стала собираться на обед. Нездешний изредка поглядывал на нее и сдерживал улыбку. Встретившись с ней глазами, он молча показал бровями на Ларичеву. Но Забугина умела понимать без слов. Она взяла Ларичеву за руку, мимоходом выключила ее "Искру" , и они отчалили без лишнего шума.

- А мы куда? - сфокусировалась Ларичева.

- На обед.

- Я кошелек не взяла.

- Какая трагедия. Отдашь после столовой. Ты извини, я не успела тебе рассказик отдать. Нездешний послал меня за билетом, и потом я совершенно замоталась... Ты давно не видела нашего друга Губернаторова?

- Давно. А какой рассказик-то?

- Ну какой ты ему давала.

- А-а... А чего ж он сам-то? То все ходил, ходил в статотдел, а то вдруг и не передать... Не понравилось, видно.

- Да нет, наоборот. Ты знаешь, его ничем не удивить, а тут он чуть ли не в шоке был. Это, говорит, мироощущение рабыни... Неужели у тебя такой бедный сексуальный опыт, чтобы так вот изображать любовь? Поговорила бы со мной...

- А при чем тут я? Это все женщины мира, которым раздвигают ноги насильно. Это же антилюбовь, пойми...

Ларичева сжалась в комок, готовая отбиваться.

- Но это же не правило, не закон! Нашла одного маньяка и возводишь его в степень!

- Он маньяк, а его все оправдывают. А ее, кстати, осуждают. Да он и не маньяк, просто муж. И считает - ему все можно. А ей ничего нельзя. У мужа целая коллекция буфетчиц, а у нее, может, неповторимое чувство. А ты что так заводишься? - Ларичева уже поняла, что дело не в этом.

- Да вот думаю, почему ты мне-то не дала прочитать сначала? Не потому ли, что в некоторых моментах на мою историю похоже?

- О. Тем более что похоже. И на меня похоже. И на всех нас, бедных. Но она же на тебя лично не похожа, почему ты так волнуешься?

- Да уж прочитывается.

- Ну кто это знает!

- Достаточно моего мужа и Губернаторова.

- Забуга, ты серьезно? Ну ты с ума сошла. Разве я должна соблюдать твои претензии? Это не хроника, черт возьми, не фотография... Ты же прообраз! А она - образ, собирательный причем.

- Знаешь, мне не до уроков литературы. Не собираюсь заполнять словарик юного литературоведа. Я выпалила тебе эту историю под настроение. У каждой женщины есть свои светлые и темные моменты. Но почему тебе хочется искать везде грязь? Да еще запихивать ее в рассказы? Неужели так интересно сидеть под кроватью?

- Какая грязь, Забуга? Ты разве не чувствуешь, что я люблю эту женщину? Плачу вместе с ней... Мне страшно хочется, чтобы кто-то ее пожалел наконец, оценил по-человечески... То есть увидел, наконец, ее как человека, а не только как часть кровати. Я даю ее жертвой, да, но прекрасной жертвой... Чтобы сильные наши половины наконец поняли, что они тоже бывают таким же крокодилами - в форме, с автоматом наперевес...

- Брось, Ларичева, никаких высоких идей, кроме смакования постельной сценки, там нет. Значит, я не могу с тобой разговаривать просто так? Значит, всегда есть опасность, что мои женские тайны будут размазаны по твоим страницам?

- Ну Забугина. Ну ты же не говорила мне, что это страшная тайна...

- А что это такое, по твоему? Да ты ешь, ешь... У тебя бифштекс остывает... Я же и говорю, и ем. - Забугина ловко расправлялась с салатиками и рулетами, запивая пепси-колой. Потом легко промокнула ротик салфеткой. - Послушай меня раз в жизни...

Я ведь не собираюсь учить тебя, как добиться художественной правды. Я в литературе ничего не понимаю. Но я тебе рассказывала шепотом, проливая слезы. Наверно, от этого история становилась трогательной, художественной. И у тебя, конечно, соблазн! Но ты не подумала о том, что душевность, она может существовать только в таком единственном виде, для тебя и для меня? Стоит ее обнародовать, напечатать - она превращается в чернуху и грязь. В тишине это свято, а выставленное на обозрение - позорно. У каждого человека есть право на частную жизнь, это неприкосновенная вещь. А по-твоему, все может быть обобществлено и превращено во всенародную собственность, так, что ли?

Ларичева молчала. Возражения сдохли в ней после этой славной тирады. Главное - все было правильно, так правильно, что никуда не деться. Забугина наслаждалась произведенным эффектом. Она достала из обширной куртки свернутый в трубочку рассказ Ларичевой и бросила на стол.

- Сколько у тебя экземпляров этой гадости?

- Один, это же только-только написано... Я всегда пишу сначала один, а потом правлю и...

- Так вот, я запрещаю это печатать.

Ларичева молчала. Она хотела, конечно, сказать, что это первый такой большой рассказ, все же тридцать страниц, и тут ей впервые удалось заставить их заговорить разным языком, и отрицательные люди вышли живее положительных, и даже получилось похоже на пьесу: сплошь диалоги и действие происходит в одной квартире, это же драматургически выдержано...

Но Забугина права. Это предательство. А когда сам человек дрянь, вопросы творчества вторичны...

- Порви, - прошептала Ларичева Забугиной.

И та взяла толстый рассказ, аккуратно разделила на порции и порвала на мелкие части.

- Честное слово, больше нет экземпляров.

Ой, как больно, мама родная. Больше ведь никогда такое не написать. Не получится... Но вот Забугина идет и что-то говорит про Губернаторова, а какой там Губернаторов, в углу техничка сгребает со столика останки рассказа и ругается на безобразное поведение посетителей. Она его мякает, мякает обрывки бумаги, наваливает сверху хлебные огрызки и лапшу в томате, но это же конец всему, простите меня все, прости меня, Забугина, мне жить неохота... Что? Нет, не слышала...

- Муж, а муж, - стонала Ларичева, захлебываясь в слезах, - ты тоже считаешь, что это предательство?

- Что за сопли по микрофону, - морщился тот, - у твоей подружки чисто обывательская точка зрения. Если для тебя дороже творчество, ты должна отринуть мещанские воззрения. А если для тебя так уж важно, что скажет подружка, то бросай писать. Что у тебя за жизнь такая? Одни страсти в клочья. Выбери наконец. Ты когда-нибудь слышала, чтоб я тебе жаловался на свои проблемы?

- Нет, но это же ужасно. Лучше бы ты жаловался, вернее, делился, и я бы знала, чем ты дышишь... А то все молчком... Как бу сверхчеловек такой.

- Ничего не изменится от твоих воплей. Ты ничего не понимаешь в бизнесе, зачем я буду с тобой обсуждать то, от чего ты далека?

- Да, конечно, ты мужчина, а мужчины всегда так пыжатся, будто они сверхлюди.

- Ничего подобного. Просто ты так погрязла в своих литературных заморочках, что я вынужден тебя понимать. И я понимаю. Где у тебя готовые рассказы?

- Вон, в коричневой папке... Как пришли с семинара, так и валяются. А тебе зачем?

- Почитать.

- Да ты же не любишь! На кой они тебе?

- У нас завтра переговоры с немецким представителем. Он из какого-то мелкого издательства к нам в город прибыл. Возьму да покажу.

- Да брось ты! Свои не хотят знать, а он про немецкое издательство...

- Много говоришь. Не убудет от тебя, если кто-то посмотрит.

И красивый бородатый Ларичев положил коричневую папку в свою замковую болоньевую сумку. Свистнул замочком и все. И больше Ларичева этой папки не видела. Потерял где-нибудь на банкете... А может, оно и к лучшему?..

28. Театр как зеркало жизни

И теперь Ларичева потянулась к лучшему. Может создаться впечатление, что на почве писательства она выпала из жизни своего города, но нет, просто когда она впала в перигей своей ограниченной орбиты, город оказался в апогее. Причиной стала гастроль Театра Сатиры. Местный театр сотрясался от борьбы идей и жен главрежей. Его неотвратимо заносило в царские утехи и колокольные звоны. При этом директор то стремился продать весь дорогой гардероб, то открывал в фойе несколько баров, то искал труппу на стороне, а свою разгонял, за что и получил высокое звание Карабаса Барабаса. В результате актеры хорошо передразнивали один другого по кабинетам, главрежи менялись, как перчатки, а на сцене лежали пьяные плотники. На фоне этого гуляй-поля хотелось бы поиметь зрителей. Но истинный зритель давно ушел в себя, в дачи или в церковь.

И тут приехала пани Моника. Ого-го, мои родные, сейчас я буду делать вам зрителя! Пани Моника продавалась дорого и заставляла себя любить страшно сосущей пустотой кошелька. Да какой там кошелек, если людям по году улыбнуться не перепадает. Поэтому билеты в кассах быстро кончились.

Раньше бы Ларичева договорилась с Забугиной, чтоб та договорилась с театральным деятелем, чтоб им билеты оставили. А тут она чувствовала себя такой прибитой, что не осмеливалась. В это время статотдел безмолвно наблюдал, как Забугина мелодично названивает не одному, а нескольким театральным деятелям и богатым голосом ведет рискованные разговоры, построенные на полутонах. Блудливые глазки то горели ослепляющим пожаром, то закрывались в томной неге, а горло вибрировало от тихого смеха, похожего на воркованье птицы. В конце концов деятели были деморализованы. Нездешний уловил женскую междоусобицу и попросил билет для себя, а потом тихо предупредил Ларичеву, что отдаст его билетерше и сбоку надпишет крупно фамилию.

А Ларичева предупредила мужа, дочку, смоталась в дальний садик и ребенка домой переправила. Под светлые своды театра она влетела за полчаса и надеялась, что не опоздает. Но жестоко просчиталась. Билетерша, правда, встретила ее как родную, издали трепеща билетом, как флагом. Но потом начался сюр. Дали один звонок. Умные жены в бархате и букетах поплыли в зал, оставив покорных муженьков, увешанных шубами, стоять по очередям. Ларичевой было пальто спихнуть некому. А очередь не убавлялась, а номерки уже кончились. Потому что Ларичева шестичасовая пришла, а из зала еще четырехчасовые не вышли. Дали второй звонок. Публика заметалась, как пожар голубой: "Может, пять пальто на один номерок? - Вы с ума сошли." Видимо, четырехчасовые просочились сквозь кресла смотреть второй раз.

Но с третьим звонком Ларичева уже вкатила в зал почти на четвереньках. "Не шастайте по залу. - Но мне на девятый ряд, там подружка. - Вы дружить сюда пришли или что?" Ларичева плюнула, села прямо на ступеньках, расстелив юбку по ковру. На нее зашикали... Но это были цветочки! Ягодки пошли после спектакля. Потому что в гардеробе опять столкнулись две стихии - шестичасовые хотели одеться, а восьмичасовые раздеться... Не исключено, что контрабандные четырехчасовые тоже там затесались. Пройти никто никуда не мог, поэтому все занимали очередь там, где стояли. И это был порочный путь: минут через пятнадцать-двадцать выяснялось, что Ларичева стоит не к той гардеробщице. Она три раза занимала очередь и все напрасно. И риск все возрастал.

Ларичева засмотрелась на жгучую брюнетку в мокром трикотаже. Она была в тяжелых деревянных украшениях, в орнаментах - такую не забудешь, очень жгучая. Поставила сына вперед, сама сзади, чтобы продублировать. Так они гордо стояли, не бегали. Но гардербщицы, будучи "все в кусках" , тоже стали вырабатывать тактику. Если до спектакля кричали - давайте по несколько номерков! - то теперь стали кричать наоборот - не давайте по несколько номерков! Ларичева понимала: такова специфика работы. Но если покорный муж, брат, сват, любовник сдавал пять штук, он и обратно потребует пять... Так вот эта жгучая в орнаментах. Видя, что сын приблизился к финалу, ринулась к нему, протягивая свой номерок. А цепкая гардеробщица бросила: "Без очереди не дам. Иди в конец" .

Жгучая стала доказывать, что она мать, но поскольку смотрелась великолепно и молодо, гардеробщица не поверила. Жгучая закипела. Темно-красная гардеробщица тоже. Дело застопорилось. Гардеробщица выпрямила мокрый торс и крикнула, как вождь с трибуны:

- Товарищи толпа! Она стояла?

Толпа была в напряжении. Многие не понимали, о чем речь, потому что все лезли без очереди, где в такой давке узреть. А многие просто боялись не совладать с собой, ведь у каждого было не по одному номерку... На сына было страшно смотреть. Видно, он трепетно любил жгучую мать. Но жгучая устала биться, ее осенило:

- Все, тебе здесь не работать, дрянь. Где тут у них дирекция?

Но Ларичева к тому моменту попала наконец к своей гардеробщице и поспешно отступила, не дожидаясь кровавой сцены...

Да, это был настоящий театр. То, что творилось в самой пьесе, не шло ни в какое сравнение с раздевалкой...

- Что-то ты про пьесу ничего не сказала, - заметил муж, листавший "Коммерсант ять" , - может, ты не в театре стояла, а в магазине?

- Да! -вспомнила обрадованно Ларичева, гремя кастрюлей с рожками. - Как же! Пьеса тоже была.

- Про что?

- Про одну унылую тетку, которой нашли веселого хахаля.Нашли дети - веселая дочка и ее унылый муж. Но ты знаешь, я не сумела порадоваться ее простому женскому счастью. Вот, думаю, не повезло мужику с этой горой мяса... Ну, с пани Моникой то есть.

- Как? Ты должна, наоборот, стать на ее сторону.

- Не могу я туда стать. Ой, да они вообще все сценические законы нарушили. Когда надо было психологическую паузу держать - били чечетку, а потом меняли декорации не там, где надо. Они еще не познакомились, уж кровать выехала. И зачем надо было музыку так врубать? Самый ключевой момент проорали сквозь фонограмму, целый диалог вхолостую. Адвокат, хороший парень - а подали его как алкаша, задрыгу. Вообще всякий смысл теряется. Тем более я сидела на полу.

Муж засмеялся.

- Послушай, я человек все-таки искусства. Они приехали в провинцию. Чего им тут психологию из себя выжимать, нюансы? Достаточно мимики и жестов.

- Так ты в своей студии тоже так делал?

- Нет, но мы играли не для публики, для себя. И вопрос денег не стоял. А сатирики приехали хапнуть. Что тут главнее?

- Не знаю. Если бы обманули, то да, можно было б жаловаться. А то обещали пани Монику - и дали. Натуральную. Но ты бы видел, как это плоско, как все режет уши, как будто они манекены. Или отработка у них, барщина. Некоторые люди, посмотрев на это, возненавидели театр навсегда. И сама история тоже... Я и то лучше бы придумала. Хотя бы эта история с ямой в лесу, всего три действующих лица и место действия ограничено - общага. Можно было бы такую пьесу сделать... Или где про порезанного...

- А это все уже неважно. Главное, билеты проданы. А это случилось только из-за магии имени. И в литературе все то же самое. Заработаешь себе имя - и пори всякую чушь. Дело сделано!

Ларичева промыла рожки, высыпала в сковороду и достала томатный соус. Если это говорит человек все-таки искусства... Если в литературе те же законы... То ну их куда подальше...

29. Упхоловой заре навстречу

Чем больше рассказов писал Упхолов, тем лучше он их писал. Это же была бездна какая-то, причем вся узорчатая, бушуйная, многоголосая. У него всегда было трудно понять, кто главный герой. Просто бурлило повествование, в его поток попадали разные люди и потом оказывалось, что взгляд задерживался на одном из них, и все это как-то незаметно, живо получалось. Ларичева сходила в библиотеку, взяла там "Литгазету" и нашла ежегодный конкурс. Потом дозвонилась до литинститута и узнала про поступление. Да, в этом году было все поздно, но на следующий год! Спустилась в подвал к Упхолу, дала все данные и сказала:

- Смотри, на творческий конкурс принимают до марта-апреля. Ты подготовь все толком и на тот год отправь. А если чего непонятно, у Радиолова спросишь. У них там многие кончали литинститут.

- А ты?

- А я завязала.

- Ты чокнулась! У тебя похмелье, поняла? Давай вместе отправим?

- Нет, Упхол. Ты удивительный писатель. Тебе надо вверх и вверх шпарить, ты молодой, сильный мужик. Как пить бросил, так стал красивый, модный, глаза умные... А я уже все, конец мне. Я на коленях. Надоело всю жизнь на коленях стоять, оправдываться за то, что писать начала. Нартахова говорит, что для женщины это непосильно, если всерьез. У нее механизатор опять рукописи пожег, в печку покидал. И ей сказал - урою, если увижу опять. Он раз увидел, как она села ночнушку шить, а сама прямо ручкой пишет, пишет на покроенной спинке. Это когда он все бумаги выкинул в печь, и чистые на самокрутки пустил. И какое он право имел, скажи? Он что себе позволяет, судия какой нашелся! Семья рушится, много жертв, а в союзе сегрегация...

- Чего-чего в союзе?

- Ну разделение по всяким признакам - муж слово умное знает - по идейным, половым, по национальным... И через них не перепрыгнуть, через фаллократов. Посчитай, сколько у них женщин? Три! На сорок мужиков! А могло быть втрое больше. Некоторые сами разочаровывались, представь, одна красавица приехала к Яшину вместе с Черновым с какой-то конференции, а жена Яшина ее отозвала в сторону белье вешать и шепчет: "Да как тебя сюда занесло? Как угораздило? Водка и женщины - вот что ты получишь от него вместо вечной любви. Да зачем же тебе это? Беги!" И показала, как на вокзал идти. И эта красавица поняла, что все правда, и, хотя она не собиралась никак связывать свою судьбу с Черновым, они случайные попутчики оказались, но все равно, литературная среда страшная вещь... И уехала. Нартахова говорит, они сильных в молодости загнобили, а если кто до старости очень хочел писать, вступать в союз им надо было через Москву...

А ты им подходишь. Ты вон какую северную Русь заворотил. Про девку в волчине очень круто. Как она сидела в подполе после проклятия, как молоко текло, как в бане она его схватила за руку... Ну, Упхол! Мороз по коже, чтоб тебя, народного сказителя. Правда, слов непонятных много, но раз диалектизмы, значит, это хорошо. Радиолов говорит - копилка языка...

- Да что ты все - Радиолов, Радиолов. Может, мне важней, что ты скажешь.

- А я и говорю - поступай в литинститут, балбес. По тебе семинар прозы плачет одновременно с семинаром поэзии. Библиотекарша наша клянется помочь с книжками... Поступишь. Она профессиональный филолог, ей и карты в руки. Понял?

Упхолов молчал. Его бурятская морда была нахмуренной, глаза повлажнели. Он вытирал ветошью смуглые руки, перебирал свои "аркашки" , пассатижи и тестеры. Ларичева никогда еще не видела его таким выбритым, четким, мужественным, как в кино прямо.

- Что молчишь, Упхол? Хочешь сказать, что зря пристала?

- Я хочу сказать, что ты единственный человек, который меня понимает, а может и любит. Мне жалко, что ты помогла мне пережить мой развод, возилась со мной, когда я был на коленях, а я тебе помочь не могу. Я тоже загибался и много писем тебе глупых писал. А тебе кто поможет? Не знаю... Я тебе скажу так: ты лучше меня пишешь. Не знаю там - по композиции, по интонации, еще по какой хреноте, но женщина в "Прогоне" у тебя живая, я ее рядом даже чувствую. С ее сережками, родинками, с ее махровым халатиком. Это родное существо, всю жизнь мечтал о такой. И ты не слушай никого. Запрещают писать если - не слушай. У нас ведь только классиков читают. Что там может какая-то Ларичева! А я говорю - не читал такого ни у кого. И спасибо тебе за все. Я в отпуск еду в деревню. И оттуда напишу. Как-то мне прочней, когда есть душа живая. Мне ведь худо там в деревне бобылем ходить, они ошшо не знают, что у нас раздрызг такой, и без робятенка поеду... Стыдоба.

- Езжай счастливо, Упхол. Пиши. Я тоже тебе напишу, если у вас в деревне не охают тебя.

И взялись двумя руками за две руки. И на все лето, как на всю жизнь попрощались. Потому что они друг другу были неслучайные люди.

30. Голос свыше (чего хочет судьба)

- Забугина говорит, что надо ехать окучивать...

- Ну раз Забугина говорит, значит, конец света.

- Да ты послушай. Не просто окучивать, а якобы.

- Что это значит?

- Ну, у нее муж берет где-то "ниссан" и вернет только вечером. Мы тем временем с утра поработаем, а потом отьедем к водоему и начнем жарить шашлыки...

- Их можно жарить только в том случае, если накануне замариновать.

- Ну, ясное дело...

- И там жарить заранее...

- Вот ты и будешь заранее.

- А ты не будешь обсуждать с Забугиной свои литературные дрязги?

- Не буду. Чья бы корова мычала, моя бы лучше молчала.

- Так-так. - Муж что-то обдумывал. - А дети?

- Дети будут резвиться в окрестностях того, кто меньше занят.

- А муж Забугиной кто?

- Забугин. Отдел маркетинга молочного комбината.

- Поедем, - решился муж, - была не была. Дети! - позвал он торжественно. - Вы хотите речку?

В ответ раздался такой индейский крик, что муж тут же зажал уши.

Мясо и водка, все было закуплено, детям были предоставлены скакалки, мячи, надувные круги и матрасы для обоих, дочке - наспех сшитый купальник. "Зачем он тебе? Еще ничего нет. - Нет, есть" .

Нива была в летнем мареве очень красивой, вот только осоту, осоту... Ларичевские рядки резко выделялись на общем фоне густотой сорняков. А когда срубались сорняки, кустики картошки смотрелись так хило, как будто никаких посадок тут вовсе и не было. Ларичеву с Забугиной высадили из машины вместе с тяпками и поехали подыскать место для шашлыков.

Вернулся на машине один Забугин и, громко смеясь, так начал пахать, что обогнал Забугину и Ларичеву, вместе взятых.

- Супруг там разводит костер, - кричал он издалека, - то да се. Палатку для детей ставит. Землянку роет.

- Ладно, - аукала Ларичева, - тут от него все равно бы толку не было...

Как не было толку и от нее самой. У Забугиных было вдвое больше рядков, и они окучивали второй раз, любо глянуть. А Ларичева со своим осотом совсем замордовалась.

"Сюда бы Упхолова, - думала она, смаргивая пот, - он такой крестьянский. Небось, на сенокосе там, как рыба в воде" . И она подумала, что вот никогда не побывает в деревне Упхолова, а ведь так интересно, там есть эта баня, где девка в волчине сидела, там тот клуб, где подрался Басков с кумиром детства... Река, где его любимая упала в прорубь... Ну и жизнь у них была! Они вот такой труд, как окучить, и за труд не считали... И она опять думала, как осуждают в деревне Упхола, приехавшего без семьи, и представляла, что он от расстройства опять начнет пить и опять запьется, писать ничего не будет. Ведь что-то в нем сверкнуло, ведь было же что-то хорошее...

Она остановилась разогнуть спину, и вдруг ей почудилось, что еще никогда, никогда не было вокруг такого сладкого, такого невероятного покоя. Вдали копошились фигуры Забугиных, вроде даже не в стоячем, в лежачем виде. Вот здорово. И громадная нива эта самая, такая зеленая, такая добрая, и небо над ней, летящая, головокружительная бездна.

"Прости меня, Господи, - сказала Ларичева шепотом. - Я знаю, что Ты и без храма слышишь меня, где бы я ни была. Прости, что живу так похабно и мелко. Вот впервые за несколько лет делаю то, за что не стыдно, но ведь и то ради шашлыков... Господи, Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое... Помилуй рабу твою, ее детей, ее мужа, ее родичей и друзей. И помилуй еще раба твоего некрещеного Упхолова, некрещеного Батогова, а также раба твоего Нездешнего. Спаси нас, Господи, всех, кто грешен и свят... Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй мя..."

И медленно покрестившись, поклонилась низко чистому небу и заплакала. Что-то давило ее и томило, будто не все она сказала.

"Прости меня, Боже, за суету и за гордыню, за то, что забыла близких своих в угаре рассказов. Никому они не нужны, потому что это все царапанье к славе, а тот, кто истинный дар, тот о славе думать не должен. А я думала, Господи, что все заметят меня и вознесут, и тогда я смогла бы только писать и уйти с ненавистной счетной работы. Как я мечтала писать, Боже мой, но родители, они не пустили меня учиться на журналиста, а теперь судьба уж так подвела и уткнула... Но только поздно все теперь. Всем одни страдания от этого. Не наказывай меня, Господи, не отнимай любимое, не отнимай мое успокоение и убежище. ...Ведь рвать рассказ - это такой страх, такой ужас, что лучше бы век не писать его. Но я виновата, виновата, что причинила зло. Я должна за это - отказаться. Я отказываюсь, Господи..."

И опять покрестилась с поклоном, но уже без слез, а в каком-то оцепенении. Она чувствовала, знала, что она не просто чудит с тяпкой в руке. Она должна теперь небу сказать, тут нужно так, не ерничать, а так, как Радиолов. Некому смеяться, но эту оценку себя, гнусной, она чуяла кожей, спиной, плечами, горевшими на солнце, непокрытым виноватым затылком...

"И еще скажу свой грех, Господи. Когда плохо было мне в том году и пошла в церковь, я не просто просветлела свыше. Мне отец Василий нравился, настоятель храма. И бледность его, и неистовость, и суровость, с которой старух сварливых останавливал и как спросил у дочки, что такое совесть, а она не знала... Он бил земные поклоны, и я с ним, Господи, с ним так легко было молиться, а сама я не в силах прийти к тебе, Господи. Спаси и вознеси отца Василия, а меня прости, что смотрела на него не так, как на отца своего духовного... Немыслимой высоты человек мне нужен...

Ведь я тоже верую во единого Бога, Отца, Вседержителя, Творца неба и земли, видимым же всем и невидимым... И хор у отца Василия небесный, тончайший, лучший хор в городе... И во Единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия, иже от Отца рожденнаго прежде всех век... Света от света" , - всхлипывала беспомощная Ларичева, чувствуя, как утробная, душная тяжесть покидает, нутро заливает робкое тепло, и одновременно с теплотой внутри обвевает горящее лицо неслыханная прохлада... - "Света от света, Бога истинна от Бога истинна, рожденна, несотворенна, единосущна Отцу, Имже вся быша..." Ой, не знаю, забыла дальше молитву, но все равно, прими меня как есть, Господи, и не суди... "Нас ради человек и нашего ради спасения... Спасения..." И снова задумалась и машинально пошла дальше по рядку. Вон сколько выстояла, не работала. Ну и пусть. Не последний день мотыга в руках. А душа в вечном забросе...

- Ты что тут делала? - окликнула ее Забугина.

- А ты?

Забугина не смутилась. Даже заулыбалась с каким-то торжеством.

- А ты вроде как заплаканная? С чего бы? Я смотрю, стоит, опершись на тяпку. Устала? Ну мы поможем, мы уже на финише. Там твой, наверно, уж нажарил мясо, надо ехать веселиться... Ты меня слышишь?

Ларичева молчала, тяпала. И она, действительно, устала. И вокруг еще был какой-то вакуум, отделявший Ларичеву от остальных... Потому что у них были их бытовые заботы, и у нее тоже, но у нее, кроме того, были еще заботы

Забугины подошли, подналегли. Все складывалось хорошо. Там, на бережке, действительно трещал костерок, а в отдалении дымил еще один, со специальным углублением в земле. Замурзанные дети мотались около воды, оглашая пригорки привычным ором.

- Все готово, господа!

Явилась полотняная дерюжка и на ней бутылки, хлеб черный, свежие огурцы. Волшебная картина. Все умылись, подобрались на коленках поближе.

- Ну у тебя и муж, Ларичева, ну и ну. Ты погляди, какое чудо сотворил... Жаркое на свежем воздухе, еда для князей.

- Не для князей, а для друзей...

- Красное и коричневое! Помидоры - неужели уже наши есть на рынке?

- Нет, это болгарские консервированные, из банки...

- Дети! Попробуйте шашлык!

- А потом попробуйте "баунти" .

- А нам папа уже давал мясо на палке! Мы первые ели!

- Я и не знала, что он так умеет... - смутилась Ларичева. - Я старалась быть достойной там, на ниве...

- А это трудней! Хорошо, что ты смущаешься от выполненной работы. Скромность всегда украшала тургеневских девушек. Ну, будем здоровы...

- Муж, а муж, они ведь без горячего сегодня, как бы...

- Да брось, пусть один день будет свобода от горячего. Дети должны расти как дикая трава, проголодаются - попросят.

Муж Ларичевой напрасно опасался мужа Забугиной. Молочный комбинат оказался свойским, белозубым парнем. Он сыпал анекдотами так, что живот болел. Ну, может, кое-где пережимал и переперчивал, но так - просто фейерверк. Наверно, Забугина дома непрерывно ржет. Хотя, может, и нет. Вон как гладит он Ларичеву, чужую, по спине. Наверняка бабник. Но очень милый.

- Ребята, кончился хлеб при избытке мяса.

- Да есть еще в машине...

- В "ниссане" .

- Я принесу! - схватилась Ларичева. Она сбегала, чуть не упала, принесла еще каравай и давай резать. Но ножик соскользнул - и по руке.

- А! - вскрикнула Забугина от вида вишневой крови, хлынувшей, как из крана.

Пока Забугина ахала, Ларичев морщился. Пока Ларичева молча вырубалась, Забугин быстро перетянул ей руку эластичным бинтом и сунул в рот какие-то таблетки.

Потом Ларичеву сильно кружило и тошнило. Вряд ли от такой пустяшной раны, это, видно, голову напекло. Ну и ладно. И Ларичеву оставили лежать под деревом и ничего от этого не потеряли. Наоборот, компания сплотилась и разливала вторую.

А Ларичева лежала и блаженствовала. Как хорошо одной. Как хорошо, что руки крюки и не слушались. Да это, видно, так и надо. Только что же это значит? Что-то не так сделала... Подумала... А пальцы порезала - три на правой руке, надо же так. Значит, теперь уж за машинку ни-ни. Это что, голос свыше? И никогда ведь не резала левой, да еще на себя, а тут как что толкнуло...

Все ее толкает прочь от нормальных людей! Но какой же смысл во всем этом? Вон Забугина пьяная, веселая, смело берет шефство над двоими детьми и над двоими мужиками и ничего, хохочет, все у нее получается. Мужики вообще рады до смерти, что ими вертят. Никто из них в холодную воду не полез, а она полезла. И с нее как с Забуги вода.

Эта веселушка то на ниве легла, то в палатке. Теперь с кем? Мужья, кажется, оба исчезли из поля зрения. Они, конечно, подпили, разыгрались, и им кажется, что и она такая. А она только притворяется. А вот Ларичева не протворяется. У Ларичевой все с ног на голову: когда наступало то, к чему все стремятся, Ларичева выключалась, вот такая она скучная! Причем она тоже стремилась! А может, только делала вид?

В действительности она стремилась к чему-то другому, гораздо большему, да пролетела мимо кассы, после чего ей ничего не оставалось, как присоединиться к простым смертным. Вот бушующее лето, жара, река, можно сказать, редкое стечение обстоятельств в смысле шашлыков и мужей, все удовольствия сразу, но пока все живут полной жизнью, может, даже групповой, Ларичева лежит под деревом отдельно и о чем-то мечтает, о какой-то другой жизни. В прошлое она улетит или в будущее, это не так важно, главное, она опять не участвует в процессе. И ее современники ее великодушно прощают.

А все почему? Потому что внутренне Ларичева отказалась от себя пишущей. Она, пламенный пассионарий своего ремесла, она вдруг сказала небу, что отказывается! И небо опять дало ей понять, что так нельзя. Ларичева, грешным делом, может подумать, что рука ее порезана, чтоб не писать. Но какой смысл ранить ей руку, если она и так уж б р о с и л а? Непонятно. Возможно, это был ей намек не на ее смирение, а наоборот? Ведь она уже напросила однажды чужой боли не по силам и получила ее, а здесь не то же ли самое? Ведь пораненная рука должна бы ей сказать и другое - не бери на себя слишком много, Ларичева, не твое дело судьбы вершить, судьба твоя уж решена, ты лишь прислушаться должна. Тебя направили и подтолкнули, ты догадалась и пошла, все остальное дело не твое. А ты талант зарыла в землю вместе с тяпкой, и думаешьсудьбу перехитрить! Всетвоеи беды только частности, мелкие остановки по стержневому тракту. Надо же отличать, Ларичева конкретное и общее, детальное и генеральное. Но где тебе увидеть мокрыми от слез глазами, туманится в глазах, сиреневый туман над нами проплывает, где тебе, слабая женщина. понять мироздание, ты, мелкий общественный деятель в эпоху Забугиной...

Однажды после второго декрета Ларичева поехала в командировку в город юности. Если б не город юности, никакой обмен опыта был бы невозможен. А так даже невозможное стало возможным.

Ларичева колыхалась в жарком автобусе и думала, что при здешнем техобеспечении все вопросы сортировки сошли к нулю, а вот у нее дома сортировщицы сломали сортировочный агрегат за много тысяч как луддиты какие. И опять все вручную пошло, и опять недельные завалы. Ну где тут техпрогресс искать, в каком углу? Можно посадить в тюрьму сортировщиц, но останется начальник филиала, который вроде не виноват. Но он сам такой мешок, что... Ой, вон тот человек... В параллельном трамвае человек ехал в ту же сторону! Похож на Латыпова.

Ведь это он... Или очень похож. Ларичева стала биться в автобусе, как щука в проруби, всех растолкала и выпала в кипящую толпу. Она перебежала дорогу, вскочила в трамвай.

Латыпов смотрел на нее без выражения. Не помнит!

Ларичева безобразно покраснела и не знала, что делать. Вышла, стала ходить по остановке, качаясь от горя. Оказалось, вышла не одна. Он подошел, взял ее за плечи: "Привет?" И сразу стала Ларичева маленькой глупой студенточкой.

Они пошли вдоль проспекта, залитого солнцем, как когда-то ходил он с той красоткой с вишневым ртом, и Ларичева часто смотрела им вслед. Они шли - оба в черных брючных костюмах, в черных очках стрекозиных, оба высокие и тонкие, обдуваемые весенними ветрами... Говорят, они и женились так же экзотично - в белых брюках и рубахах поверх, только у нее за ухом цветок. И из загса на пароход, где и происходила свадьба. Ах, эта свадьба, свадьба, свадьба пела и плясала, а Ларичева нет: ее забрали из роддома с ребенком, и ладно. Потом она как видела процессии в цаетах, так начинала шмыгать и моргать

Вошли прямо с проспекта в антикварную дверь - Латыпов открыл ее своим ключом. Это была комната с тяжелыми шторами и подсвеченным двестилитровым аквариумом.

- Что это?

- Комната смотрителя музея.

- А где музей?

- Через стенку.

Сели в волшебный угловой диван пить легкое вино с зеленой дыней. Ларичева таращилась на большую вздыбленную тахту - он перехватил взгляд, смущенно бросил туда плед, прикрыл красноречиво скомканные простыни.

- Ты водишь сюда своих подружек?- простодушно спросила Ларичева.

- У меня своя жизнь, - заметил Латыпов, - она состоит не только из подружек. Просто в данный момент данное помещение свободно. Или ты предпочитаешь сквер от слова "скверно" ?

- Нет, но если сюда войдет смотритель, а мы тут с тобой лежим...

- Лежим? Смотри-ка! В институте ты, кажется, была самым синим чулком.

- Да я и сейчас не лучше. Но в институте я тебя боготворила. И ее, потому что ее боготворил ты. Поэтому ничего нельзя было. А сейчас еще больше нельзя...

- Но почему? - Институтский бог щурился, чуя приключение.

- Тебе не надо. Даже когда тебе было надо - и то не бросался. Она тебя унижала, а ты, ты бледнел и ничего не требовал. И когда порезал руку - особенно... И когда на поле она пошла к тебе с платочком...

-Ты и это помнишь? С ума сойти. Неужели это было так очевидно?

- Да уж. И как не помнить, если я рехнулась с горя. Ты для меня был потерян, но ты-то, ты зато был счастлив...

- Да что ты теперь-то плачешь, смешная? Иди-ка... Не надо дрожать, ты ведь меня знаешь сто лет...

- Не иди-ка... Не надо...

Тут вошел смотритель.

- Пардонте, предохранитель убран.

- Ничего, старик, это ты прости, что мы съели твою дыню.

Смотритель осмотрел помещение, действующих лиц, достал еще дыню, забрал нечто из холодильника и повернул на выход.

- Да куда ты, старик. Давай сюда.

- А дама?

- Дама "за" , - всхлипнула Ларичева. - Садитесь. Сюда бы еще мужа, тогда бы вы вообще легли от смеха.

- Зачем, мы можем лечь и без мужа. А он там не растеряется без Вас? - Смотритель заблестел глазами.

- Нет, он не теряется никогда и ни с кем. Да я не против, пусть. Я даже сама говорю - не упусти эту красотку, ты нравишься ей... У него после этого настроение прекрасное.

Латыпов и смотритель переглянулись.

- Неизвестная порода женщин. Наука проморгала это дело.

- Нет, старик, это я проморгал. Если бы я выбрал ее, она была бы моей женой. Но я выбрал другую и подписал себе приговор.

Ларичева не поняла насчет породы, потому что была в черной футболке, почти белой юбке и в танкетках без задников, это удобно в дороге. Потом Латыпов и смотритель нежно ее расцеловали и дали еще полдыни в целлофан, а потом поехали к Латыпову домой праздновать семнадцатилетие его свадьбы. Это вообще было что-то жуткое, потому что жена Латыпова, главный экономист авиационного завода, женщина с вишневым ртом, долго придиралась к ворсинкам на бокалах и тонко резала московский карбонат. Она также в упор не видела Ларичеву, будто та была привидением, а изысканного, с вьющейся гривой, узкоглазого, точно арабский принц, Латыпова распосылала на кухню и в гараж и называла его "дорогая" . Приходил взрослый сын Латыпова, брал за шею громадного пса и, посветив в прихожей студенческой улыбкой Латыпова, навсегда исчезал в тенистой тьме двора. А сам Латыпов, нерассказанная сказка, молча и стремительно пил коньяк, после чего и заснул за спиной Ларичевой прямо на диване. И у нее спину жгло, как от костра.

- Утомилась, милая, - едко молвила жена, главный экономист. Она стала еще лучше, еще больней хлестала по глазам ее жестокая красота. - А ты таскалась с ним еще тогда или только теперь?

- Когда тогда? В институте, что-ли?

- А когда же. Я ведь все знаю. И как ты зимой к нему на свидания бегала, и как у изголовья сидела, экзамен пропустила.

У Ларичевой от ужаса заболел живот.

- Да ведь он болел! У него был гайморит, могди вообще продолбить башку!

- Не ты ли его излечила? Ты же такая добренькая у нас. Может, ты и ремонт за него доделаешь?

- Нет, - сказала Ларичева, - никогда. А то, что любила его... Это было всегда. И тебя тоже.

- Чушь. А цветы в день свадьбы не ты присылала?

- Я. И рассказ про Вас написала я. Только ты его не увидишь. Вернее, не поймешь, даже если увидишь!

Ларичева долго ехала ночью на трамвае, ночью они ходили редко.

Родной город змеился теплыми золотыми огнями, и вокруг Ларичевой летали зарницы старой любви. Она плакала. Она зря шла на жертвы там, в колхозе. Она была против, что кино кончилось, кинщик заболел. Но почему кончилось именно так!

31. Всегда и беззаветно

Потом Ларичева, пошатывась, встала и пошла детей искать. Они оказались тут же, за кустами.

- Ой, мама оживела. Тебя живой водой побрызгали? - спросил сынок.

- Болит рука? - строго спросила дочка. - Тебе надо лежать, а ты?

- А я купаться.

И бухнулась в ледяную водичку, и дух вон! Но ничего, пробултыхала до середины и назад. Тело онемело, кровь зашумела. Руку немножко щиплет. Душа ничего не чувствует. Так и жить бы! Она нашла в мисочке под крышкой остывший шашлык, стала есть, улыбаясь, и смотреть на вечереющую реку. Озябла, накинула юбку и футболку. И как-то в ней все отдыхало, точно после болевого удара. Она радовалась тому, что живая, а все остальное было неважно.

- Ну как ты, лапушка? - поинтересовался Забугин, обнимая Ларичеву за плечи.

- Хорошо. Лучше не бывает.

- А мы все заснули, - признался Забугин. - Я первый пошел, я на машине. А потом и все остальные. - И стал ее целовать в шею.

- Еще чего, - сказала Ларичева. - Неужели не протрезвел?

- Неужели не хочешь? А на вид ты страстная, нервная натура.

- Об этом ты спроси у мужа. А сейчас отстань.

- Жалко, - не обиделся Забугин. - А ты слышала о любви вчетвером?

- Мало ли что я слышала. Отстань.

- Жалко, - опять не обиделся Забугин. - Да я шучу, лапушка. Не надо так вспархивать, ну?

- Не буду вспархивать.

- Домой хочешь?

- Да пора бы. Но парочка еще спит.

- Какое спит. Посмотри на речку-то.

- Где?

- Вон, ближе к мосту. На середине.

И он опять ее погладил. А она подумала - нет, муж умеет лучше. Но в детали вдаваться не стала.

- Дети, поехали домой. Пора.

- Нет, не пора, не пора... Еще речка не нагрелась. А папу ты брать не будешь?

- Мам, ты езжай с дядей Забугиным, а мы с папой и тетей Забугиной будем весело жить. - Дочка стояла, натягивала брючки и хитро улыбалась.

- Давай. Только сначала и папу спросим, ладно?

- Мам, а почему тетя Забугина такая молодая? Потому что детей нет?

- Почти так. Нет детей, потому что слишком молодая.

Собирались суматошно, с хохотом и подначками. Выпили на посошок - там еще оставалось.

Забугин не стал, отдал Ларичевой, она не спорила. В последний момент обутый сынок умудрился в ляпу коровью влезть, пришлось бежать, замывать штанину и ботиночек. А в целом все прошло здорово. Стали перебирать дорогой всевозможные сюрпризы деревенского уикэнда, и оказалось, что, кроме ларичевского пореза, придраться не к чему. Стадо коров с пастухами и собаками по ним не прошло, другие машины с компаниями не нагрянули, дождь вдалеке от дома не полил, с детьми ничего страшного не случилось, и вдобавок ко всему картошку попололи, да окучили. Прямо как в песенке: "Помнишь, свадебные слуги - после радужной севрюги - апельсинами в вине - обносили - НЕ? А Довыдова с Хвостовым - в зал обеденный с восторгом - впрыгнувших на скакуне - выводили - НЕ?.." Ларичева знает песенку! Песенка по Вознесенскому...

А Ларичева сидела, слушала их веселый галдеж и представляла, что она рассказ сочинила. Маленький такой, в виде монолога или диалога. Как будто идут двое мужчин из гаража и обсуждают поездку за город. И курят помаленьку. Им торопиться некуда, впереди еще один выходной, настроение прекрасное, но есть какой-то пунктик, который мешает. Они оба спирт предпочитают водке, оба не любят тупой физический труд, но с удовольствием мотаются в командировки. При случае живо сотворят еду и выпивку в полевых условиях и всегда выкрутятся из тяжелой ситуации. Оба мастера приврать, но это уж против себя, воля обстоятельств... Мы все рабы обстоятельств, не так ли? Да, нас унижают будь здоров, но и мы свое возьмем. Ничего, что нас разогнали в перестройку, все равно нам не слиться с этим быдлом, с этой серостью, мы были и есть "над" . И где бы мы ни работали, своих всегда узнаем и выручим. И мы эту жизнь проживем если и в рамках, то с максимальной отдачей. И вкус к наслаждению не утратят...

И только расставаясь, они поймут, что это за маленький пунктик. У одного - женщина блеск, она без слов поняла, что от нее хотят. И показала такой класс, что пять раз подряд. Нет, шесть, мы еще на поле до этого. Ну, слушай, я подобное только в видиках наблюдал, а тут наяву такая роскошь. А что, давно хотел попробовать "вместе" ? Да было однажды на каком-то международном слете, это называлось тогда пирамидка, но когда много пьешь, неинтересно. Мы тоже с ней только изредка, знаешь, чтобы не надоело. А ты молодец, что палатку взял. До меня не дошло вначале, зачем. Откуда я знал, я тоже думал - дождь, дети. Жаль, что твоя такая скучная, а фигурка чудная, где отловил? На выборах? Ну ты даешь. Да нет, она не из наших, в том-то и дело. Творческий работник, понимаешь. Да, это негибкий народ, с ними сплошь обломы. Как вспомнишь, сколько этих поэтов отловил, сколько за них повышений дали. Но тоже есть свой шарм. Она как намажется, просто путанка с вокзала. Что поделаешь. Надо крутиться. Но мила, мила.

А Ларичева жарила дома картошку, и все время думала, что вот, сейчас они все поедят, лягут спать, она за машинку сядет. И напишет стремный рассказ про этих двух ребят. И даже не надо строить диалоги, прямо так подряд и шпарить, да ведь?

Потом глянула на завязанную руку и вспомнила, что она завязала с этим делом. И все никак из режима не выйдет! Привычка образовалась, надо же. Она уложила детей, села у окна и стала кофе пить в черноте летней ночи. Это было как анальгин, сильная доза. Все онемело. Удивительное дело все-таки. Жить никто не запрещает. Но живи до отметки, до сих пор. Дальше не смей. Точно в клетку сама себя заперла. Пришел Ларичев, тоже стал кофе пить.

- Не зажигай свет, так романтики больше.

- Ты чем-то недовольна?

- Наоборот. А ты?

- Я в порядке. Но ты, наверно, сильней устала. Рука не болит?

- Не-а. Далеко гараж?

- У черта на куличках, за переездом. В общем, совсем не там, где молкомбинат. А знаешь, Забугин тоже старый комсомольский кадр. И мы с ним наверняка встречались на всяких слетах и конференциях... Может, даже пили вместе, беззаветно.

- Значит, он ничего, хороший мужик?

- Еще бы. С беззаветной душой.

- А Забугина?

- Ну, я ее знаю не первый день. Мила, мила. Дети спят?

- Да, а что? Видик будешь крутить?

- Да можно. Ты не хочешь? Не то я скоро отдам вертушку.

- Ну давай. А как ужинать?

- Куда еще ужинать. Я после этих шашлыков буду ужинать только завтра.

...Когда муж начал ее потихоньку раздевать и ласкать, она не удивилась. "Неисчерпаемый человек, и после Забугиной ему надо. А без видика не стал бы?" А он, закрыв глаза, нацеловывал грудь и думал: "Перестанет она когда-нибудь такой рыбой лежать? Никакого трепета. И видик на нее не действует... Вот я издам ее за рубежом, тогда посмотрим... Вдруг достану?"

32. Все забыть и стать женщиной

Дочку удалось непонятно как отправить в лагерь. Ларичева в положенное время не подавала в профком заявку, а тут вдруг стало ясно, что отпуска может и не быть летом. Ларичевой было стыдно, что у нее платье старое, нейлоновое, ржавых оттенков, стыдно было, что все едут к морю или в лес, а она никуда сама не едет и детей не везет. Жалко было дочку, из последних сил кончившую учебный год, а что делать? Тут Забугина стала вдруг очень добрая, то ли простила антимонию с рассказом, то ли компенсировала вылазку на "ниссане" , но она взрыла пески и добыла где-то в областном профкоме путевку в приличный лагерь. Заставила Ларичеву написать заявление, чтобы часть стоимости оплатили по месту работы, Нездешний подписал, начальник управления подписал, и Ларичева поскакала в пожарном порядке добывать медсправки. Все кончилось хорошо, Ларичева погрузила дочку с чемоданом в автобус и перекрестила. А потом, когда дочка помахала ей панамкой, она вдруг осознала, что впервые так далеко ее отпустила, и заревела. Но тут же себя одернула. Хватит соплей по микрофону. О пользе для здоровья ребенка тоже надо подумать.

А тут муж отколол. Вот, говорит, мы решили свою контору закрыть на реорганизацию, такие дела. Пока суд да дело, не съездить ли мне к матери в Киров. Ларичева говорит - вот это да, может, сначала сделаем ремонт? А он - нет, ремонт в рабочем порядке. Лучше бы тебе пойти и попросить авансом недели две, вместе и съездим.

Ларичева, конечно, пошла, но мало чего добилась. Нездешний сказал - а у Вас по графику что, сентябрь? А в какое положение Вы меня ставите? Посмотрите, что творится в отделе, совершенно некому отправить первоочередные отчеты. И так далее. Ларичева пришла и сказала - нет, не могут отпустить. Может, ты хоть ребенка с собой возьмешь? Твоя мать его не видела еще, только на фотографии. Муж возмущенно сказал - я буду неумело кормить его пригоревшей кашей, а ты будешь тут прохлаждаться. Ларичева замолчала. Ей стало все равно. Ребенку три года, он не младенец. Вполне бы могла и мать покормить. Муж тоже молчал и собирался, потом пришел, принес билет на самолет и сказал - я тоже умею быть великодушным, вот сюда сложи все для него и предупреди садик, что недели две не придем.

Ларичева просто ушам и глазам не поверила. Вот это отколол так отколол. Что это он такой добрый, не после вылазки ли на "ниссане" ?

Ну да все равно, она кинулась стирать майки и носки, искать панамки, брюки-варенки и куртку с сапожками на холод. "Ты что, на Северный полюс его собираешь?" - "Мало ли что..." - "Я предоставляю тебе полную свободу, слышишь? Постарайся не разочаровать меня" . - "Но что ты хочешь? Чтобы я одна сделала ремонт?" - "Чтобы ты стала нормальной женщиной. Без загибов. Чтобы дом перестал быть сараем, забитым рукописями. Хватит уже графоманства. Брось мировые проблемы и займись наконец собой."

И муж уехал, увешанный сумками и ребенком. Ребенок махал ручкой и совсем не выглядел несчастным, только ему жарко было в свитере. Ларичева проводила их в аэропорт, приехала назад на рейсовом автобусе и пошла по улице, опустив голову. Опять она казалась виноватой, опять ее отчитали за все хорошее. Ну сколько можно порки ожидать? И надо же, опять она плохая мать, все тащатся с колясками, звенят велосипедики - стой, кому говорю, не смей на дорогу без мамы! - а она одна, как голая. Муж говорит, что селективный взгляд срабатывает. Как беременная была - все казались беременные, весь город. Теперь кажется - все с колясками.

А Ларичева одна, как кукушка. Ах, если бы старое время, то сейчас бы за машинку... Да этот рассказ про обкомовцев. Да вот то, что Забугина велела порвать. Да закончить Латыпова... Разбежалась. Между прочим, неотвеченных писем собралось до десятка. Нартахова пишет из деревни, что ей надо ларичевскую биографию, чтобы какое-то литературное обозрение создать. Смешная. Ларичева никакой не литератор. Правда, были попытки, да все вышли. Поэтесса из Москвы очень сурово обошлась с ларичевскими рассказами. Все твердит о чистоте! Надо ее успокоить, что больше Ларичева не будет лезть в литературу со своей грязью, просто бросит все попытки... Короткое письмо от Упхолова. Этот проклятый классик после сенокоса, конечно, ударился в запой. Так и знала! Но какой стих про сенокос и будто его мальчонка с ним! Какой свет и слезы. Нет, ему надо первому писать. Или нет, первой - сестре, у той два деда сразу на руках умерли... А мать?.. Нет, ну как же забросила всех своих близких людей, пока ударялась в свое писательство. Раньше письма писала по десять листов, с наслаждением и подъемом. А теперь как атрофировалось что. Вся на нет изошла. Ну ладно, все! У Ларичевой задача-минимум нормальной стать. А нормальные люди письма тоже иногда пишут...

Просторными вечерами Ларичева сидела и рылась в мешках с лоскутами. Из ситцевых остатков сострочила две наволочки. Дошила зимний жакетик в клетку, извлеченный из завалов. Отыскала гору носков, половину выбросила, поскольку дыры занимали большую площадь, чем промежутки между ними. А вот тот самый отрез на юбку. Какое добро пропадает! Но на двое брючек не хватит. Тут пацану еле-еле, а дочке на юбочку, под лосины. А старые мужнины рубахи... Может, из них блузочку?.. Надоели самошитки... А вот на джемпере какое безнадежное пятно, видно, от жевательной резинки. Надо сердечко вышить...

Временами тоска хватала ее за горло. Хотелось вывалить все это добро на помойку и забыть. Но тут же вспоминалась насмешливая Забугина: "Чем писать всякую гадость, разбиралась бы лучше в шкафу. Что у тебя в шкафу творится, ты знаешь?" - "А ты откуда знаешь?" - пылила Ларичева.

С Ларичевой все разговаривали так, будто у всех у них в шкафу полный порядок. А у нее нет. И получалось, что у каждого есть повод ее уткнуть. Вот и муж, со всем его либерализмом, все же взял и высказал - стань нормальной. И Ларичева вспомнила, как однажды она получила письмо от знакомого ярославского редактора, и тот сочувствовал не ей, а мужу - беда с пишущей женой. Холодные супы, оторванные пуговицы, блуждающий взор. Но они с мужем смеялись тогда над редактором! Им казалось, что это старческое ворчание, больше ничего. Что у них и еда есть, и машинка стучит... А теперь вон что...

И Ларичева входила в деловой режим, включала телевизор погромче и дальше шила. А по телевизору показывали презентацию какой-то новой необыкновенной книги, и там выступали и авторы, и составители, и редактор, и художник. И все они как-то счастливо встретились, и получились волшебные обстоятельства. Их до этого не признавали и не печатали, то ли по причине авангардизма, то ли по причине консерватизма. Но один нашел другого, а пятый оказался бардом, а деньги выделялись именно на бардов, решили не сбиваться в узкую малину, а разыскали остальных, с кем учились в институте или выступали на одних вечерах. Так и закрутилась эта карусель.

Ларичева подумала, что это люди понятные, родные до боли, только вот в окружающем пространстве подобных нет, каждый думает, как бы свое пробить, альтруистические замашки стали анахронизмом... И все-таки стало по-настоящему завидно. "Я бы с ними не пропала. Они бы не затоптали меня только потому, что я не похожа на них..."

На миг она вроде вернулась в прежнюю жизнь. Щеки горели. Отшвырнув тряпки, она стала искать свои рукописи. Но... Коричневая папка уплыла к немецкому представителю, один самый новый рассказ разодран в клочья, а черновики она отдала Упхолу. А где же второй экземпляр семинарской рукописи? Может, отдала Нартаховой? Может, у Нездешнего? А может, его и в природе не было? Никто не знает.

В диване и на шкафу валялись только охвостья, отдельные листы. А вот записанный на скорую руку старый-престарый сон, из тех, что снятся всю жизнь.

...Мелькают картины древней земли, бесконечные поля, дороги, леса. На холмах лепятся деревеньки, высоко, так, что облака задевают крыши церквушек. Никаких нигде развалин, все, что состроено - нужное. Почему-то холодно, хмуро, нет солнца, бесконечный ливень, ливень и повозки, тонущие в грязи. Слышно чавканье, треск деревянный, колесные визги и мат. Облепленные брызгами, морщатся лица - толкают завязшую телегу...

А вот храпят лошади под навесом. В избе мертвым сном спят молодые и старые, торчат локти и бороды, мокрая одежа у печи дымится...

Лишь со слабым светом наплывает звон и грохот большой ярмарки. Брякают деньги, тут же сильные руки затягивают мешки. И обжираются удачливые, далеко разносится пьяный веселый хохот. Прыгают прямо перед глазами скоморохи, неподвижен бельмами человек в цепях. Потом все как-то ускоряется, затягивается смерчем, темнеет. После прояснения громадное торговое место пустеет, ветер шевелит солому и несет мусор к серому небу.

Под распряженной телегой ребенок оборванный, вокруг него все сходятся и наклонившись, глядят. Никто не знает - чей. Однако хозяин телеги досадливо машет рукой и идет запрягать. Ему ехать пора, невтерпеж, и он забирает с собой приблудную девочку.

Дом у мужика громадный и весь черный. Внутри полутьма, куча народу, и все орут. Сквозь клубы пара мелькают женщины, молодой парень, насупившись, резко бьет по железяке. Выцветшие рубахи пристали к телу. Ночью вся эта деревня шумно спит на полу и на полатях, и среди них, примостившись, приблудная худоба, зажавшая в ручонке кусок хлеба.

Растет, мается. Берет в руки серп - по ножонке течет струйка крови. Дают ухват - все варево опрокидывается, падают из горсти колосья. Шерохнув, уплывают по воде деревянные ложки, а она с любопытством и смехом смотрит им вслед.

Бредет через траву, хлопая широкой рубахой. Удаляясь, не меньшает, потому что растет и вытягивается на ходу, тяжелеют отброшенные за спину волосы в ровном жгуте. Глаза распахиваются, как вода за кручей. Тонкая шея выгнута очень упрямо. Любит подолгу смотреть в ушат с водой, а потом глянет на человека, и зябко тому. Ее не затронуть, не заставить, она ускользает.

Но если войдет сама - самый темный угол светлеет, дети не визжат, не дерутся. А взрослые шуганут ненароком - она к хозяину в поле. Ему некогда с ней нянчиться, так она сядет на обочину и бормочет с листками. Он рухнет отдохнуть - малышка подбежит, полетает рядом как птица, теплым ветром обдаст. Он уже и встает, ободренный.

Он ее Усладой, Ладой кличет, домашние в досаде - Пол-усладой, так и остается Полусадой. Она же цветок странный, часть сада, ей лучше на улице, она там своя. А входя, вносит шелест поля, рокот и стрекотание леса.

Она метет пол, но не видит его, смотрит, слушает себя. Тут же роняет метелку, закрывает лицо руками, шепчет тайные слова, каких сама не понимает. Неясные силы поднимают и кружат ее по избе. Она бежит как взбегает, медленно кружится, вскинула руки - как взлет! - прыгнула.

Сквозь беспорядок движений проступает будто танец, он горячий и языческий. Падает на лавку обессиленно, сдувая волосы со лба. Смотрит вопросительно, тревожно, что проснулось в ней - не знает, но вот-вот догадается. Она ждет отклика и снова принимается за представление. Закрыты глаза, лицо чуть брезжит улыбкой, даже речи говорит, полупесни, полумолитвы...

Среди этой магии входит мужицкий сын боком. Она в дикой радости, что не для себя, старается еще пуще, а он заливается краской. Через легкое марево он угрюмо шагает вперед... Краткий грохот и треск ветхой ткани. И становится тихо, только муха зудит в углу.Железное кольцо немо сдавит горло!

Она сидит, согнувшись, на полу, коленки обхватив, и глаз ее не видно. Лишь волосы роскошные на сторону как сноп, и на упрямой шее позвонки. Чуть слышный шелест, тень уже стоит в дверном проеме! Она уходит, унося с собой все выдумки и ворожбу.

Растает силуэт в открытом поле. Зачем же были эти танцы и наклоны? Зачем она не пряталась? Дневной огонь, его колеблет, гасит ветер... Она покинет тех, кому она помеха. Для них она и не жилец, но выживет, как только оторвется. Они же, потеряв, от скуки ошалеют. Скрывается из глаз. Ошиблась веком, девочка.

Все, кончено. Кака-ааа-я Полуса-а-да-а!

- А-а-а... - вспомнила тут Ларичева, как однажды обсуждали это на кружке и все пожимали плечами - умничанье, стилизация, только один Упхолов буркнул: что-то есть. И спрашивали - ну зачем так наворачивать, собачить аллегории? Тем более -сама не любишь нивы да историю, а у самой такие заштампованные тексты. Она не знала, как ответить, но Упхолов сказал - это, мол, вовсе никакая не девчонка в сарафане, это бедное искусство, убитое нами, ушло. Оно ведь тоже невесть откуда берется, всякий раз точно на базаре найдется, вот, как у этого мужика с телегой. А может, это была нашей Ларичевой муза? Которая теперь, после семинарского провала, чувствует себя примерно так же! Все стали дико ржать, поднялся шум, и каждый хотел пересмеять и затопить другого, а самому выделиться...

Но ведь прилетала, теплым ветром обдала, а коль ее не поняли, исчезла. Какие рукописи, какие рассказы, опомнись, Ларичева, покрестись. Бог-то наказал тебя за твои завихрения, сама видишь: и люди обозлились, и рука поранилась. Забыть надо, забыть...

33. Новая Забугина и новая жизнь

Ларичева могла теперь сколько хочешь ходить в кино, в театры, которые наехали на гастроли, но она жила точно так же, как и раньше. Она сшила себе открытое штапельное платьице с широкой юбкой и стала ходить в нем на работу, хотя чаще всего приходилось на вырез надевать джемпер, так как утром было прохладно. На обед она ходила в столовую, на улицу выбиралась редко, а вечером опять напяливала джемпер. Она сидела и считала свои запущенные книги по статистике высокопроизводительного оборудования.

Самая подходящая терапия для общипанных ворон, вообразивших себя жар-птицами.

Подгонявшая свой участок Забугина тоже задерживалась. Ей-то было чего ради биться, она в отпуск собиралась, и в отделе оставалось всего трое, вместе с Нездешним. Сплошь пустые столы.

Забугина успела где-то подзагореть. И в соответствии с этим облачиться во все белое. Как она умудрялась, уму непостижимо. Зимой была толстая, опять похудела, и опять стала толстеть. Но в любом случает акие женщины не могут не нравиться. Первый квартал плюс второй, так, итог сошелся. Третий только начался. Все, что ли ? Ой нет, еще две страницы...

Но голова уже гудит, как "Искра" . Поставить чайник?

- Ты кому ставишь чайник, отличница? Как будто и в сад тебе не надо?

Ларичева посмотрела на Забугину из своего постаревшего далека - как только могла радостно. Забугина яркая, с осветеленными прядями, с губками и родинками, довольная собою, всем, чего хотела и добилась. Ларичева осунувшаяся, в кругах под глазами, в кругах проблем, сломленная тем, что получила.

- Да вот, не надо в сад. Сын в отьезде в городе Кирове с ихним папашей.

- А дочка в лагере?

- В лагере.

- Да что ж это такое? Неужели полная свобода и эмансипация?

- Да вот, свобода. Но зачем она? - Ларичева засопела и стала смотреть вдаль за окно, как бригадирша в советских фильмах.

- А где же вино, мужчины? На худой конец Губернаторов. Ты оставила без внимания его знаки внимания...

- Ничего себе, "худой" конец. Это для тебя. Тебе все подвластно. А я - кому нужна?

- Шефу. Ты смотри, как он на тебя смотрит.

- Брось...

- Не брошу, - сверкнула глазами Забугина. - У меня есть столько отягчающих обстоятельств, что никак не бросить. (Что она имела в виду, чьи обстоятельства? Себя и Ларичева? Или Ларичеву и?..) Налила чай? На шоколадку.

- Мне? Зачем?

- Низачем. Для радости.

- Для какой еще радости? - растерялась Ларичева. У нее в голове образовался хаос.

- Да ешь ты, ешь, не анализируй!

Они стали пить чай с шоколадками. Ароматно, щекотно. Шоколадка была не простая, внутри прослойка клубничная. И сама такая тяжелая, дорогая, с орехами... Забугина добра, это очевидно. Но почему? Значит, ей что-то надо? Но она и так уже получила мужа Ларичевой, а больше у Ларичевой ничего нет. Может, ей надо Нездешнего? Так это не по адресу.

- Ну, как у тебя дела с гордостью отрасли?

- Лучше не спрашивай. Он завернул меня со всем этим делом. А ведь я туда столько вложила... Ты сама знаешь, что он для меня значит.

Забугина окинула ее цепким взглядом. Странное цветастое платье, поверх кофта, цвет совсем гуманитарный. Передеть, покрасить... Это всегда помогает.

- И давно это было?

- "Это было недавно, - пошутила Ларичева, - это было давно..." После семинара.

- Значит, семинар, потом Батогов, потом я. Так, что ли?

- Да, именно. Калибр у тебя был не меньше. Но попадание более точное.

- Ах, черт. Но это же полный геноцид... - Забугина как будто растерялась или сделал вид. А ведь она не терялась никогда...

- Так что? Кесарю - кесарево. Сечение.

Если вам надо, чтобы Ларичева исчезла, она исчезнет.

"Как хорошо быть никем, - мелькнуло наконец в ларичевской голове, - как спокойно. Ради этого и умереть не жалко. Все прежнее кажется суетой..."

- Ты с ума сошла, - проникновенно молвила Забугина. - Ты должна экранироваться от неудач... Творческие неудачи - это норма. Великое всегда воспринималось с трудом.

- Неудач? Какие глупости! Я причинила тебе боль, опоганила ласковое доверие, дружбу. (Ты мне тоже, но не будем, не будем...) Что для меня важней - человек или писулька? Конечно, человек. А Батогов...

- Я не хотела... Я думала - ты будешь наживаться на клубничке, а у меня начнутся крупные неприятности с мужем...

- Видишь, по-твоему, я похожа на тех, кто может наживаться... А Батогов ведь точно так же: он отнесся ко мне с полным доверием, а я давай, давай ворошить его жизнь, в его прошлом рыться, прямо в живую боль со своим ротозейством деревянным. А ему и не надо этого ничего, он из деликатности не погнал меня в шею, но ему стало тошно, и все равно я его потеряла... Потеряла.

- Послушай, Ларичева, не люби его, слышишь? Не люби, не смей, он старый, ему семьдесят лет, в штанах пусто, весь сухой, как растресканная степь...

- Опять штаны. Что ты везде штаны видишь, а? Он жил-то не для себя! Могу я тоже сделать что-то не для себя? Я никогда не понимала, что это такое. А тут мне захотелось, и как бы не ради штанов. Ради истории. У меня отец такой. понимаешь? Уехал от диссера в волчью степь, с механизаторами лаяться, с начальством пьяным воевать, и не ради славы, ради земли , говорит... И мы там жили, в волчьей степи, помнишь, я маленья стою в цветастых суконных шароварах и валенках? Вот! Видишь, какое поколение было, могли все черех силу сделать! А мы ничего не можем, ноем, что жизнь плохая, ничего не дают. Да им тоже не давали, но они, слышишь - они давали всем... Только не говори, что я хотела нажиться на Батогове. Ты сейчас скажешь - да его до сих пор все управление любит, вот и расхватают эпопею. Но его любят не за автоматизацию производства, а за человеческое, мужское, а это он мне не открыл!

- Потому что он функционер до мозга костей. Что ж ты не любишь функционеров, а тут строишь из него Маресьева?

- Я не строю, я сама бы, наверно, не узрела, но сначала Нездешний, потом этот высокий дух, он меня потряс... Но не будем, не будем. Это дело прошлое, значит, глупо теперь кричать. Ты видишь, я спокойна, я пережила первый шок, волосы на голове не рву, пеплом себя не посыпаю. Хватит бегать встрепанной вороной, каркать во все свое воронье горло... Людям не надо правду, им бы забыться от жизни, а я их ранить...

- Ну, если это так уж важно для тебя... Я ведь не собиралась тебя расстреливать, как этот в рассказе, с автоматом. Мне даже не по себе. (Еще бы тебе "было по себе". Не каждая умудрится иметь двоих сразу... Не каждая героиня сумеет убить своего автора... А ты убила!) Прости меня, Ларичева. Можно все восстановить... Хочешь, вместе вспомним? Давай я тебя опять накрашу как раньше. Ты не бодайся только... Стукать по палитре теней могут только обезьяны. Разбивая и кроша кометику, ты убиваешь в себе женщину... Вот так, возьмем осеннюю гамму. Тени золотые и коричневые, помада томатная, контур темная охра. Под твою коричневую листву на платье.

- Перестань, - Ларичева сидела и складывала блестящую обертку шоколада, руки ее немножко дрожали. - Во мне убито большее, чем женщина. Отказано в художественном осмыслении мира.

- Э,нет, так не пойдет. Смотри, куда тебя повело. А как же твоя жалость к героине? Ты же говорила - жалко ее. Вот ты и дай понять, что с нами так нельзя. Это будет так солидно, феминистки тебя на флаг поднимут. Давай еще добавим шарма героине, ну, пусть она в политику пойдет, ну, станет президентом. Возьмет в команду старую любовь... Тебе б пинцетом бровки прополоть, а то такие прямо, как не знаю...

- Мне теперь неинтересно. Все перегорело, полный пробой изоляции на корпус, как говорит Упхолов. Меня в перемотку надо... Может, и послужу как запчасть. А нет - на свалку.

- Ты в зеркало смотри! Из Франции приехала, наверно?

Забугина работала на совесть. Из зеркала смотрела мадам Меланхолия. Ее зеленые глаза манили омутно из густоты ресниц, теней, - как из болота. Виски мерцали золотом и бронзой, на скулах резко проступили впадины, худя овал лица, а тени под глазами вдруг исчезли. Исчезла бы усталость...

Вошла уборщица.

- Девоньки, вы сколь тут будете сидеть? Везде помыла, у вас нет. Закрывать же пора.

Они сложили папки и пошли. А о том, о чем хотели, еще не поговорили. Но Ларичева сказала, что у нее болит голова и спать хочется.

Ларичеву очень стиснуло. Она боялась, что Забугина счастливо скажет, что она залетела наконец и начнет спрашивать совета, как быть. Речь, конечно, не идет о том, чтобы забрать Ларичева... Или идет? Или речь о том,чей ребенок, и если бы, например, это случилось с Ларичевой, а с ней и так это случилось, то она бы не стала спрашивать, она же поехала в роддом безо всяких надежд, а у Забугиной муж, все прилично... Неужели забугиной неясно, что такой ребенок должен, обязан родиться?! И, конечно, Ларичева будет ее утешать и говорить, что надо оставить... Жизнь проходит, годы немаленькие, организм теперь в полном зените... Сколько же можно, наконец! Ребеночек будет вылитый муж, ну это же блеск. Даже интересно. Дочке и сынку будет братик, елки зеленые. Можно написать рассказ... Но в том-тои дело, что ребенка от Ларичева надо оставить, ведь Ларичев прекрасен, а вот ей, тихой Ларичевой, нельзя оставить не то что ребенка, а даже - рассказ нельзя оставить. Ларичеву отправили на аборт, и ее никто, никто не спрашивал - не Ларичев, не Батогов... Как втянуть, так все постарались, и если уж брать аналогию с забугинской палаткой, то над Ларичевой трудились сразу несколько мужчин - и Батогов, и Нездешний, и Губернаторов, и даже Упхолов помогал, и Ларичев, в какой-то мере... А потом вдруг все отказались. Ребенок уже был, а эти глянули через УЗИ, сказали - не надо нам такого... И как это просто все у них! А Забугина смешная такая! Да рожайте вы все от Ларичева, он только рад будет, просто у Ларичевой - другие проблемы...

Дома Ларичева заснула на диване в одежде и очень плохо спала. Она не привыкла к тишине, и ее колотило. Она привыкла засыпать под видик, под детские вопли, под телевизор и соседские драки, под хохот сумасшедшего соседа по балкону, а теперь он, говорят, умер. Мечтала побыть одна, и вот тебе, настало счастье. Все люди разьехались в отпуска, все тихо, как после атомной войны. Завтра Забугина работает последний день, ой, не пойду на работу, заболею... Пусть едет с богом, а там уж окрепнем, выстоим...

Назавтра у Ларичевой градусник показал тридцать восемь, честно! Она позвонила от соседей и отпросилась у Нездешнего. Он спросил:

- А что с вами? Простуда? Летом?

- У меня психоз, - сказала Ларичева, - нервная горячка. Я не буду врача вызывать, напьюсь пустырника и завтра приду, ладно?

- Ладно, - с сожалением произнес Нездешний. - Будьте здоровы.

34. Искушение и наказание

Однако вечером он пришел, плотно держа за шеи три гладиолуса. Три гигантских стебля, поразительных, царственных дива.

Ларичева даже застонала, глядя на них и что-то понимая про себя, а вслух сказала только конец фразы:

- ...Не могу.

Она извинилась, поставила чайник, унесла с глаз все мешки с тряпьем, опять извинилась, стала закрывать швейную машину - отпало дно. Он, улыбаясь чуть заметно, попросил клей "момент" , капнул на стыки, замотал сверху толстой резинкой, сам убрал в чемодан. Это был ее человек: подхватывал то, что она роняла и возворял на место. С таким бы она не пропала. Она принесла старую, но выстиранную клетчатую скатерку, на нее тарелку с печеньем с изюмом, больше ничего у нее не было. И стала гладить пальцами по клеткам

- Утюг выключить?

- Утюг? А разве он... Да, конечно.

- Извините, что вот так, без предупреждения.

- Да чего там, я не Забугина.

- Что?

- Извините.

Они не могли ни одного слова нормального сказать, все извинялись, извинялись, как заведенные. Потому что они смотрели друг на друга , не скрываясь, это поглощало целиком, не оставалось сил на светскую беседу. На нем была просторная рубаха, косоворотка кубового цвета.

- А где ваши все? Не на даче?

- Что вы, у нас нет дачи. Дочка в лагере, я же у вас бумагу подписывала. Муж у матери с сыном.

- А как вы себя чувствуете?

- Одиноко.

- Я в смысле Забугиной.

- Давайте не будем про Забугину, а?

- Давайте. Извините, конечно.

И опять молчание. И опять эта тягомотина с извинениями. Столбняк напал сильнейший. Сначала на нее, потому что она поняла - вот тот самый человек... Когда он упаковывал машину и утюг выключал. А потом и на него... Он вообще был неразговорчивый, а тут смутился вовсе. Видит - сотрудница совсем не в себе. Действительно, нездоровый человек, а он уж чуть не подумал...

- Ой, там же чайник... - Она сорвалась с места и бегом на кухню.

Там послышалась короткая возня, потом такой крик, что похолодел хладнокровный Нездешний. Возник на кухне, а там весь пол парует и сотрудница чокнутая лежит на полу, совсем глаза закатила.

- Что, что Вы натворили?

- Ребенка уберите, уберите... Я его обварила...

Он взял ее и понес на диван.

- Какой ребенок, несчастная? Он же уехал.

Она была вся мокрая, всю спину обожгла...

- Вас надо срочно переодеть. Успокойтесь. Вот полотенце, вот халат из ванной... Подождите.

Он еще раз заглянул в ванную. Ага, вот хорошая вещь панденол, сейчас мы облегчим чьи-то муки. Подошел, осторожно раздел Ларичеву, промокнул полотенцем, потом полил из баллончика, подождал минуту - другую и накинул халат. Уйти, что ли? Цветы отдал, первую помощь оказал... Неловко! Потом она повесится, его вызовут как свидетеля.

- Ну, как вы? Живы?

- Да. Почти... Там надо вытирать... - Она встала.

- Я сам, сидите. - И он все вытер на кухне.

- Теперь опять чайник пустой.

- Да плюньте вы. Хватит и одного чайника. У вас что, горячка? Запой? Я могу вам подсказать отличное средство...

- Знаю я ваши средства... Чуть что - в прорубь прыгать. Ну, еще голодать. Но я и так худая...

- Да нет... Что случилось-то? Из-за чего горячка.

- Случилось страшное. Батогов меня послал куда подальше. А Забугина хочет пойти в декрет, у нее ребенок от моего мужа. Про семинар уже молчу. Вот, привыкаю к мысли, что я никто, ничто и звать никак. И к чему ни прикоснусь - становится грязью. Я мечтала писать, но не имею права, нет таланта. И эта рана, и кипяток - это так уж, мелкие наказания... Чтоб не зарывалась. Или домовой обиделся, что я хозяйка плохая... Просто я зацепилась полотенцем и чайник перевернула, сама на кипятке поскользнулась... Показалось, что младшего обварила. Ну вот, а муж-то хочет, чтобы я была нормальной, без загибов. А вдруг не смогу? Вдруг я такая навсегда меченая? Знаете, птиц иногда метят...

- Ну, слава богу, ожили... - Нездешний протаял улыбкой, взял ее за руку. - Не меченая вы, а отмеченная. Даром...

- ...Я просто ворона, ворона трепаная, - шептала она.

- ...Конечно, немножко взбалмошная, но неповторимая. И не надо вам никуда меняться, и наговаривать на себя. Именно такой вас и любят.

- Да кто, где? На мне уж места живого нет.

- ...Ну отлично. Значит, я прав. Вас судьба бьет, испытывает, закаляет. На ком поставлен крест, тому можно покой, деньги... А кто выше, тому испытания. Но это значит, скоро все кончится. Стоит вам понять - за что, и все кончится. Да вы уже, наверно, поняли...

- Не знаю, не буду врать... Значит, вы меня понимаете?

Она встала, запахнула халатик. Выпрямилась... О, спина...

- Наверно, да. Я понимаю, что такое гегелевская концепция вины. Человек не смиряется с окружающей средой, преобразует он ее, а общество противится, не хочет изменений. Забугина живет внутри среды, и очень знает все ее законы, все уловки. Умеет и славировать. А вы все ломитесь... Вам кажется, вы сможете влиять. Вам удивительно, что вас не понимают! Я понимаю каждый вздох, и каждую слезу. А как вы сами чувствуете - тяжело разговаривать со мной? - он продолжал спрашивать, хотя знал ответ.

- Нет, как раз наоборот, мне всегда просто с вами. И такое впечатление, что сил набираюсь. Как сейчас. Только что трупом лежала...И вот потянулась к высоким материям. Не значит ли это, что я вам... что между нами...

- Совершенно так, нравитесь. Гораздо больше.

- А что бы вы сказали, если б я вам призналась... Что вы тоже давно мне нравитесь, невозможно...

Нездешний слегка побледнел.

- Что это подарок судьбы...

Молчание, молчание... Не должно тут быть молчания! Преодолевая дикую тревогу, Ларичева встала перед ним на коленки и взяла его руки.

- Так и берите... Ну что же вы...

Нездешний целовал ее тихо, зажато. Ларичева кожей чуяла дрожь сильного существа, глухую, подземную, как дрожь трансформатора. Через него к ней шла вся энергия вселенной, но только почему так страшно, кто он? Небожитель или простой смертный, идущий на грех?..

- ...Но я принять его не могу.

О, какой ледник. "Мерзни, мерзни, волчий хвост... "

- Что значит ваше "не могу" ?

- ...Не должен, не имею права. Насладиться вами - значит погубить вашу жизнь. Мы не дети, на нас долг ...

- К черту долги. Мы нужны друг другу. Вы себя выдали!

- Так что ж, мало терпения еще. Грех придется долго искупать. Но не обо мне речь...

- Испугались. - Ларичева засмеялась истерически.

- Только не это. - Взял ее за руку. - Не надо истерик. Я был рабом телесности много лет. Это меня в тупик завело... Как Гумберта набоковского... Я не имею права повторять свои суицидные фокусы. Не должен причинять боль жене, она так любит меня.

- А я, Господи, а я... Вы при мне говорите о жене, ну какой же вы мужчина после этого...

- Коль слабы вы, должен быть сильнее я... Я не дам вам пасть, не позволю.

Они смотрели друг на друга, смотрели. Обветренный суровый стражник жизни, податель и даритель. И странница, молящая пощады. Он в синей тоге, статуей египетской. Она - в оборванном халатике и с голой беззащитной грудью.

- Вы теперь запишете меня в список калек? И будете проведывать раз в месяц?

- Вы не калека, вы сами знаете... Вам немножко больно теперь, а там вы привыкнете. Это такое чудо, когда нельзя ничего. Энергия пойдет в другое русло. Вы нашу несвершенную любовь потом опишете в романе. А я богат и ничего не потеряю. И все готов отдать за то, чтоб только видеть, как вы войдете, начнете расческу искать... И виновато на Забугину смотреть, которая следит за макияжем. Я помню, как она вас красила. Вы только выглянули в этот белый свет...

- Белому свету все отдадите, а мне ничего?

- Вы сами, сами на все вопросы ответите. Вы же умница...

И он ушел. Он спускался с подьездных ступеней, и ветер тряс его за волосы, бил пощечинами, задирал косоворотку. Но он, Нездешний, шел спокойно, он в буре страсти устоял, и остальных проверок не боялся. Свою он жизнь уже растратил, а ту, что дали свыше, как аванс, он мог потратить только на других.

Нельзя писать! Нельзя любить! "Это чудо, когда ничего нельзя" .

Нет, мир стал припадочный. Ты этого хотел, Господи? Ты хочешь, чтоб я корчилась вот так под твоим любящим оком? Или просто я его недостойна? Да я никого недостойна...

От горя она совсем сьежилась. Она забыла, что хотела есть, спать. Забыла, что можно выплакаться и подрастопить сердечную тяжесть. Застыла как в наркозе.

35. Мешок сахару и ты счастлива

Каждый день она вставала от сна или без сна, умывалась, шла на работу, здоровалась с начальником, думала - и как же он теперь посмеет на нее взглянуть? - но он как раньше не смотрел, так и теперь не смотрел. Она считала на машинке, писала, звонила. Вечером варила варенье или шила, писала дочке открытки, утром перед работой отправляла с конфетами или так. Успела еще один раз съездить на картошку и побелить ванную с туалетом.

Потом приехали муж с сыночком. Муж съел жареного цыпленка, только что сделанную кабачковую икру и стал обниматься. В ту ночь он так старался, что наутро Ларичева еле встала. А когда засыпал, то сказал - "нормально" . А она-то думала, что она мертвец.

Приехала дочка. Купили торт громадный, цветы. Дочка вы-хвалялась, что ей больше всего понравилась дискотека, а парни, парни чокнутые. Но с ней танцевал не такой, нормальный. Он, кстати, недалеко и живет. Не очень бандитский.

Вечерами Ларичева теперь не печатала на машинке. Она лежала с детьми на диване и читала им глупые книги. Но дети радовались и тискали ее:

"Мам, ты скажи, ты приехала? Да?" - "Это вы приехали, а я все время тут торчала..." - "Нет, приехала. Ты такая бацкая жевачечка..." А она-то думала, она деревяшка.

Потом она стала закатывать банки на зиму. Ей было все равно, что закатывать, она в отделе списывала рецепты, толкала в банки все подряд и кипятила с солью или с сахаром... Муж приходил с реорганизации, смотрел на парующие кастрюли и тазы, говорил "нормально" .

Сахар кончился и она фабриковать банки перестала. Муж воспринял это катастрофически. Видимо, он думал, что пока она занята делом, все нормально, а нет - сразу возможно обострение ситуации. И вскоре привез ей мешок сахару. Где достал и за какие деньги?

Ларичева посмотрела на этот мешок, ей захотелось все матюги на него сложить, но она сказала "нормально" . И пошла покупать дешевые сливы и яблоки "ч-з" для повидла.

Сосед, к которому она зашла позвонить, сидел пьянешенек и одинешенек, сказал - забери грибы, а то прокиснут, супруга в больнице. Ларичева покачала головой, взяла это ведро и давай его варить в самой большой кастрюле. Получилось две трехлитровые маринада и еще дополна супа грибного...

Приехала из отпуска Забугина, она была опять очень толстая и все равно красивая. Понапривозила детям хорошеньких носочков и дыню. Посидели на кухне между очисток и банок, поржали. Муж тут же сбегал за ликером, но Забугина сказала, что ей нельзя, мол, выпейте сами. Муж задумался. Все было как в кино.

Приехал серьезный Упхолов, зашел с женщиной. Женщина такая приятная, широкобедная, в глухом мягком джемпере, волосы по спине ровно, подстрижены в ниточку, брови чернущие, очи томные. Все время гладила его по спине. Из его стихов и рассказов она не знали ни одного, но ловила его взгляд,как рабыня из гарема. Кто бы мог представить, что она через пару месяцев начнет точно так же драться и пить вино, как первая жена. Видно, нравились ему такие женщины, от которых одна разруха и пропасть, ну, вот и нарвался опять на то самое... Мало этого, она же еще пришла к Упхолу из своей новой квартирки прямо с сыном, а сын к Упхолу очень привязался, и когда наступал очередной скандал и разрыв, получалось, что Упхол выгонял не ее, а мальчика... В этой ситуации она еще и писать ему не давала, это просто поразительно, что она из себя строила. Но Упхолов все равно писал, пока она была во вторую смену. Он писал и нес Ларичевой и спрашивал - как?

Он пришел к Ларичевой и сказал - айда смотреть на рождение таланта. Какого, где? А это он нашел в комисионке печатную машину старую и спросил - такая пойдет? Конечно, старая, но раз нет другой - пойдет. Ларичева удивлялась, при чем здесь она, потом поняла, что ему просто не с кем обряд свершить, нет у него среди его собутыльников такого современника, который сорставил бы компанию на такой случай.

Дочка пошла наконец в школу, а Ларичевой надо было идти в отпуск по графику. Но у нее был свой график, она от жизни ничего не хотела, поэтому взяла деньгами, и Нездешний ничего не сказал, только головой покачал. Да и куда ехать? Ехать было слишком дорого в любую сторону. А к Ларичевой никогда никто из родственников не ездил. Поехала бы сестра, но у нее опять была на руках лежачая бабка. А в молодости они с сестрой мотались друг к другу и не в такую даль.

Однажды сестра приехала к ней из института и всех девчонок в общежитии угадывала по описанию в письмах. Входит такая-то - и сестра ее узнает, вот, значит, Ларичева здорово похоже описала. И она говорила - вот эта пустая совсем, полный ноль, а эта тебя никогда не продаст, а ты ее можешь. Но ты, мол, не расстраивайся, думай только о себе... И замуж так же выходи, вот я, например, говорила сестра, выйду замуж не за того, кого люблю, а за того, кто любит меня. Иначе не выжить. Но Ларичева тогда так пылила, благородства свыше головы - ах, надо думать о людях, не о себе...

Когда Ларичева поехала к замужней младшей сестре куда-то в тайгу, она не обнаружила сестры ни на работе, ни дома. Она стала метаться по поселку и выспрашивать всех встречных-поперечных, а те шарахались, боясь услышать что-то страшное. Вида Ларичевой было больше чем достаточно. На ноги подняла гостиницу, узел связи и работу сестриного мужа. Там сказали, что муж в далеком лесном распадке строит школу и приехать не может, дороги нет, если только на вездеходе двое суток прямиком, это каких-то сто километров, а бензина цистерну надо жечь... Сообщить ему об исчезновении жены могут, а больше ничего не могут...

Сутки Ларичева сидела в гостинице и ревела. Она всем дала свой телефон и написала в блокноте, зачем она здесь была, адрес, краткое завещание и место жительство родителей, на случай своей смерти. Целые сутки она ничего не знала, это было хуже смерти. Потом прибежала женщина с почты, она училась у сестры в вечерней школе, и позвала на коммутатор, село Красное вызывает такую-то. Такая-то схватила наушники и услышала сквозь треск голос сестриного мужа-прораба, он просил икру не метать, сестра лежит в больнице на сохранении и нечего рыскать зря. Ларичева ему доказывала, что в больнице она уже была, там нету. Но он успокоил и велел сидеть в гостинице. Еще через сутки он приехал и пришел в гостиницу, невозмутимый, краснощекий, роба вся в растворе. Он положил телефонную трубу,которую Ларичева продолжала накалять, взял за руку и повел в больницу. Зашел в один корпус - нет, во второй - нет, еще в какие-то - тоже глухо. Потом пошел прочесывать все подряд. Ларичева дрожала от мысли, что он с дороги и на взводе наделает шуму, будет хуже, но он спокойно шарашился в своей робе через белые коридоры и спустя долгое время вывел за руку бледную, беременную, невыносимо родную сестру.

"Видала? - буркнул он, протирая очки, - а то "умерла, умерла" ... Ну, вы идите, я заправлюсь и назад." Оказалось, сестра лежала на сохранении долго, и ее столько раз переводили из отделения в отделение, что в регистратуре в приемном покое стала полная путаница...

Они с сестрой пошли по поселку, сестра прямо в том халате больничном и никто ничего. И такая прохлада была, такое счастье, покупали томатный сок, сыр, дождик крапал в теплую пыль и все, все казалось так просто и мудро. Ларичева хотела женщине с коммутатора цветы подарить, но сестра засмеялась - брось, она не поймет. Ведь я же отпускала ее с уроков, когда надо было пьяного мужика домой от чипка оттащить, ну вот и она сделала мне хорошее. Все друг друга тут знают и выручают...

А теперь, теперь Ларичеву никто не мог выручить. Потому что никакой беды не просматривалось, с виду все было как у людей - заботы, работы, дети, закатки, ремонты, житейские невзгоды и утешения. По всем этим народным меркам Ларичева не могла быть несчастной. Права не имела.

36. Закалка сердца:

она молчала - болото пело

Войдя в режим хранительницы очага, Ларичева записалась на клюкву. Нормальные люди все ездили и ягод всегда привозили, тем более что транспорт бесплатный от работы, одна ночь в дороге, день на болоте и к вечеру домой. И ведро ягод при полном неумении обеспечено. А этому ведру зимой при детских хворях цены нет. Нашла старый ватник, суконные штаны и сапоги, ведро, в целлофановый пакет банку с картошкой, соленый огурец, яиц да сала кусочек, хлеб черный, зеркальце. Баллон с питьем, конечно. Муж смотрел на эти сборы с затаенной издевкой. Он не признавал ни крестовые, ни крестьянские подходы. Перед укладкой детей в кровати он как-то криво усмехнулся и сказал:

- Дети, проститесь с матерью. Она хочет принести жертву.

- Мам, приезжай скорее.

- Мам, а жертва сладкая? Каким цветом?

- Да зачем ты, муж? Дети, я за ягодами. Это витаминки, поняли?

Расцеловала и сама смутилась. Рядовая акция по заготовке, а он не может без подколов.

И пошла на автобус, легкомысленно полагая, что главное дело уже сделала - из дому выползла. Ой, как она ошибалась, ворона...

Как ночью автобус ехал, она плохо помнила - ночь, одно слово. Она даже заснула на чьем-то рюкзачке и голова качалась как на гамаке, так как в рюкзачок запаковали пластиковое ведерко.

Она видела родной город в пыли и темени. Всегда была ночь, а день не наступал никогда. Все ходили в лохмотьях, по трое трико на каждом, дыры на разных местах. Купаться было не в чем, вода кончилась так же, как и дневной свет. Руки черные, лица чумазые и старые. Жили в сараях, потому что в домах жить было нельзя - там собирался ядовитый газ и дышать без страха можно было только в продуваемых местах. Люди не разговаривали друг с другом, потому что при разговорах другие начинали прислушиваться, подходили поближе и получалось несколько человек. А как только группа - ехал грузовик с фарами и давил всех. Проедет - все начинают искать своих, шарятся и кашляют. По бокам от продавленной грузовиком колеи шевелились руки.

Ларичева все время бегала и искала детей. Ближе всех к ней оказывалась дочка. Она почему-то была в розовых вельветовых штанах, в мужниной желтой болонье, со рваным кульком на голове.

Ларичева тряслась как лихоманка - где да где сынок, а дочка говорила - пошли. Они шли к помойке и находили там в отбросах сынка, такого же грязного, как и они, вонючего, но живого. "Он сидит там, потому что тепло." И грузовики по помойке не ездили, не давили...

Муж Ларичевой каждый раз уходил куда-то грабить склады, а так как ближние все разграбили, он рыскал по пригородам, возвращался все реже и реже. Однажды он принес много железных баночек, сильно заржавленных. Их открыли, стали есть и не могли понять, из чего сделано - то ли рыба, то ли мясо, то ли грибное чего. Выковыривали твердое черненькое, а остальное было сытное как холодец. И вот муж принес им полмешка сахару. Сахар был грязный, пополам с песком, но все равно удача. Муж хотел унести, а мальчик соседский взял и поджег мешок то ли спиртовкой, то ли зажигалкой. Мешок пластиковый вздохнул дырой и сахар выскользнул в глубокую лужу. "Убью" , - остервенела Ларичева, но не догнала его.

Оглянувшись, она увидела, что все ее дети, муж и еще старуха черпают пригоршнями из сладкой густой лужи. Не было больше чего пить. Не было уже ничего, даже воздуха. Не было ничего, кроме старых кинопроекторов, которые стрекоча, без музыки и слов, но показывали старую жизнь, когда еще был последний правитель Суров. После Сурова уже никого не было. Пробирался боком лысый киномеханик с искаженным лицом, тоже в лохмотьях, крутил ручку. Кто мог, сбегались смотреть, но держались не кучно, а так, прятались в рухляди кто где. Казалось, киномеханик крутит пленку себе. На стенку сарая за неимением другого.

Ларичева боялась вспоминать и смотреть кино. Она все время боялась, что будет еще хуже, а дочка говорила - что тут бояться, видишь, как все плохо, а мы еще живые. Потом дочка шла домой в сарай и доставала мешок с рукописями. Она убирала под кулек лохматые в колтунах волосы - Ларичева знала, их теперь не расчесать, остричь придется - и начинала смотреть буквы. Весь город давно буквы забыл, и Ларичева забыла, это все от газа, который копился в домах. А дочка помнила буквы, и водя по листам грязным пальцем, читала истории, которые Ларичева придумала когда-то. Листы были перепутаны, дочка всякий раз пыталась разложить по порядку, но быстро засыпала и, комкая пачки, Ларичева прятала их в мешок до другого раза. И сама ложилась поближе к двери, чтобы первой услышать и увидеть, если что плохое. Взревел грузовик, и она выползла посмотреть, много ли задавленных. И стояла и озиралась, как трепаная ворона, и наконец совсем открыла глаза...

На рассвете стали в какое-то село вьезжать, все оживились, что скоро конец бултыханьям. Но автобус взревел и пошел юзом, дорога в гору была горбатая и в жидкой слякоти. Народ закричал так тошнотно: "Ы-ы-ы..."

- Останавливай, - кричали шоферу, -...мать.

- Не могу!- кричал шофер. - Навернемся.

- Едь!- кричали, -...мать.

- Нет, нельзя, навернемся...

Тогда все заткнули рты и вцепились покрепче. Автобус езгал как сало по сковородке. Все позеленели в свете нового дня...

Наконец колеса вынесло на обочину пашни и дело пошло на жизнь. А шофер пошел за проводником и долго не возвращался. Пришел и сжевал три папиросы подряд. Пришел проводник и автобус потюпкал к болоту. Ясное дело, прямо в топи машину не выведешь, остановили в лесу на извилистой двойной тропке, все выпали как пьяные в рассвет и дрожа похмелкой, дождем и ужасом пережитой смерти, приготовились ломить на болото. Самые бывалые перекусили, а такие, как Ларичева, просто дергались без толку и нервно мяли свои оклунки. Ларичева уже хотела обратно, хотя кузькину мать еще не видала. Толпа потоковала и порыпела на проводника, после чего он согласился за стакан идти показывать ягоды.

Идти за проводником было невозможно. Бурелом стоял стеной. Его приходилось перепрыгивать, обходить и то нежелательно, можно было отстать. Пока лезешь вверх по бревнам, они рушатся. А если не рушатся, так рушишься ты.

Отдельные язвы зароптали, что болото как-то странно расположено, они видали хорошие места и без бурелома. Проводник тут же стал кричать, что он у волка в ж... видал всю эту затею. Замолчали. Бурелом одолевали часа два, запалились порядочно, а у Ларичевой так вообще глаза были навыкате. Она так пласталась по этим слегам, что пот начал ее резать как кислота, дыхание тарахтело и то с перебоями. Сначала она блеющим голосом просила кого-то подождать, а потом вообще замолчала, только всхлипывала. Все равно ее никто не слышал, все сопели, шипели, хрипели, хрюкали, матерились, стонали... Стоял только хряск, топот и человеческий вой.

Выйдя на прогалину, проводник сказал - "можно попить, через десять метров болото" . Все упали как подкошенные брюхом в землю, а все-таки было сыровато, но никто ничего. Лежа поели и двинули дальше. Все стали красные как раки, а Ларичева как самая рядовая и неопытная посмела сказать, мол, а зачем уж так? Но на нее посмотрели как на ненормальную. Она не успела ни на кого обидеться, потому что стало много канав с водой, наступать велели только на пучки травы около стволов, а их было гораздо меньше, чем воды. Она пыталась ногами в тяжелых литых сапогах попасть хоть куда-то, но промахнулась раньше всех. Вода стала заливать в сапог, который тут же стал отделяться от ноги.

- Мама родная, - вспомнила Ларичева. - А-а!..

Ее потащили за обе руки, за ведро и за ватник. Вытащили, заохали, нахлобучили мокрый сапог и такой же мокрый ватник.

- Я пойду в автобус...

- Мы тебе пойдем в автобус. Два шага и уж прокисла. Иди.

Проваливаясь второй раз, Ларичева уже заорала без слов, но зато начала сама хвататься за деревце.

- Чего ты все орешь, не собираешь? - одернул ее мужик из отдела механизации.

- Тону!

- Так вылезай...

С каждым разом на нее обращали все меньше внимания и она со страхом поняла, что человек человеку друг не везде...

Когда она провалилась в третий раз, она даже завыть не успела. За нее завыло само болото. Поэтому Ларичева подумала: "Ну раз природа против, я умру." И бросила ведро. Оглянулась панически - вокруг нее уже никого не было, все собирали. Что они тут собирали, смерть?

Она выползала долго, выливала зачем-то воду из сапог, и звала кого-то. Кого? Мужик из отдела механизации подошел, помог, пожал плечами: "Истеричка. Как Нездешний с Вами работает?"

- Простите, а где... Где автобус?

- Еще чо. В автобус тебя никто не поведет, все заняты.

- Я подожду тут?

- Нельзя, потеряешься... Иди за всеми.

- А...

- Чо еще?

- А ягоды где?

- Так вон они. Нагнись. Вот они.

- О...

Ягод было много, штук пять. Ларичева поискала свое ведро, положила пять ягод и перестала плакать. Все равно надо было вечера ждать.

Но вечер не наступал. Болото выло и ухало, голова у Ларичевой кружилась, она быстро отупела, выплакала горе на первых километрах и замолчала. Теперь если она и тонула, мужик из отдела механизации даже не подходил, чтоб не терять ягодную кочку. Он просто кричал издали:

- Вставай. Эй, встава-ай, у тя двое детей.

- Тей, тей, - отзывалось эхо...

И Ларичева вставала. Потом мужику из механизации надоело это шефство и он рассосался в тумане. Ларичевой стало так тоскливо, что она, кажется, хоть кому была бы рада... Она слепо тыкалась по обобранным кочкам, а как искать необобранные - не знала. Поблукав часа два одна, она опять закричала свое: "Эй. Эй, кто-нибудь..."

Не сразу, но издалека отзывались живые люди. Таким вот образом она пошла на звук и набрела на ...Губернаторова. Тот сидел на складном стульчике и пил из баллона зеленый "киви" . Ларичева посмотрела и не узнала.

- Вот как, милая Ларичева! Вы меня как будто избегаете?

- Да нет...А то вы подумаете, что я...

Тут она увидела полное ведро клюквы у этого зазнайки.

Она смотрела, смотрела...

- А почему вас не было в автобусе?

- Потому что я прибыл личным транспортом.

- С Забугиной?

- Почему с Забугиной, дитя мое? Ей же нельзя. Хотите киви?

- Нет, нет. Я хочу умереть.

- Нет, лучше пейте киви. А то еще умрете тут и я как кредитор останусь с носом.

Ларичева пила изумрудную радугу фруктовых ароматов и ею же обливалась.

- Спасибо за все. Я вам верну...

- С процентами, - засмеялся Губернаторов. - А не пора ли нам, пора?

Ларичева пошла за ним, твердо уверенная, что он идет неправильно.

- Мы возвращаемся?

- Конечно. Но по дороге вам еще подсоберем. - И он стал бросать горсти к ней в полупустое ведро. У него был такой совочек зубастый... Как кузов детской машинки: хоп, хоп - и полный, правда, с травой. Да ладно.

- А эту вы сами. - И показал на маленькую, совсем красную от ягод горку.

И Ларичева пособирала, а то больше ничего такого им не попалось. С Губернаторовым она почему-то никуда не проваливалась. Они прибрели на проталинку перед буреломом, и Ларичева заранее задрожала. Подсобрался народ - у кого ведро, у кого два, у кого еще и рюкзачок-с. Все говорили, что болото очень плохое, далекое и дурное. Все говорили, что угорели от газов и проводника надо вообще удавить. Но давить было некого, проводник сам провалился сквозь землю. Позднейшие разборки показали, что настоящего проводника запугали местные жители, а этого уговорил шофер за бутылки. Но и этот завел нарочно и бросил. А пока надо было самим найти автобус.

А Ларичева вообще была нетраспортабельная.

Пошли опять, как медведи, круша ветки и стволы. Ларичева падала все чаще и чаще. Губернаторов шел как журавль, поднимая ноги на метр в высоту, можно было подумать, он родился в буреломе. Хоть на нем и были темные очки, он усек, что Ларичева полуживая и отнял ведро. Потом она попыталась не идти, а ползти, в глазах у нее заплясали новогодние фонарики, она уткнулась в дерево и не вставала. Тут как на грех оглянулся мужик из механизации и подал сигнал:

- Э-эй, вставай. Двое детей...

Она встала как боксер. Но без ватника. Мужик покачал головой и вернулся за ватником. Ларичева точно знала, что она была в сапогах. Однако к автобусу она вышла без сапог. А сапоги уже были в автобусе, их тоже кто-то принес. Или, может, это были не ее сапоги...

Она села в автобус и ей дали из нескольких рук - это, это и еще вот это. Она взяла таблетки типа нитроглицерина, запила их водкой и заела шоколадным печеньем. Где уж было выбирать...

К счастью, она плохо помнила обратную дорогу, хотя и темно было, и юзом ползли точно так же. Домой она пришла вся измолотая и пережеваная до молекулярного уровня. Муж посмотрел на ее жалкие пол-ведра с сожалением:

- И ради этого ты бросала детей?

Она молчала.

Потом сняла ватник, сапоги, штаны, и пошла босая, легла на диван. Выглянула вездесущая дочка в ночной рубахе.

- Мам, а где жертва?

- В ведре.

- Мам, так это же ягодки? А ты мам, чего разлеглась?

- Я там чуть не умерла.

Дочка задумалась. Потом принесла Ларичевой теплое молоко:

- На, пей давай. Я теперь понимаю, что такое жертва.

Ларичева ее обняла и заплакала. Заготовочный сезон пора было закрывать. И давать слово: за клюквой - никогда, никогда...

37. Повой мне еще

Еще один коридорчик Ларичева одолела и уперлась. Она всегда с упорством почти безумным толкала себя до конца, пока можно. Когда наступал полный крах, и дальше было никак нельзя, она тоже останавливалась не сразу, по инерции перебирала ногами и загребала ластами. Ей надо было взять литературный псевдоним Черепахина, а если не литературный, то простой. Жаль, никто не подсказал. Такой подходящий образ! В молодости Ларичева читала "Энкантадас" Мелвилла и ей страшно, необъяснимо и страшно нравилась глава про черепах.

Ей нравилось сама роскошь, когда можно было писать не задумываясь обо всем, что попадало на глаза. Никакой сюжет тут был неважен, и даже то, что увидено, не было главней того, что появилось при размышлении об увиденном.

После периодических "обломов" по части литературы, работы, любви, воспитания детей и хранения очага, у нее наступило какое-то торможение. Остаточное чувство долга все еще давало о себе знать, но уже глухо.

Если бы кто предложил ей сейчас покрутить пластинку Вагнера "Тангейзер", она бы наотрез отказалась. Духовная музыка знаменитой капеллы и извечно любимые барды касались ее нервной системы как оголенные провода. И дым шел. Но тишины она тоже боялась. Включала перезванивающий фон и сидела, уставясь в старые журналы мод. Спрашивала про кассету: "А это как называется? А это?" Муж морщился и говорил, что это музыка для туалета или же для работников нешумных цехов, у нее та же биологическая задача, что и у вентилятора. Что она никак не называется, просто - "мюзак" . Он намекал, что это не искусство, и что любить тут нечего, но она включала и включала. Приходилось мужу спасаться в наушники...

На улице шел дождь, вся природа с бомжующими деревами и стылыми домами впала в анабиоз. Ларичева приходила с работы, жарила картошку и боялась думать, что придется еще раз тащиться на ниву. Все же попытка была сделана при единственном ясном дне, когда грянул массовый выезд. Картофелины приходилось выдавливать из трясины, земля-то намокла. Да, тоже было удовольствие ниже среднего... Выковыривать земляной ком с кастрюлю, и потом там оказывался клубень с кулачок... Сбитый и сцементированный в черных мешках урожай вызывал материализованные мысли о бесполезности любой работы и о близком конце света. Армагеддон.

Руки и ноги коченели. Муж протянул чашку с водкой, но дал не сразу: "Сперва поклянись,что больше не будешь записываться на огород." - "Клянусь. Никогда." - "Тогда на" .

И правда, больше не записывалась. Никуда не записывалась, и в свои кружки по развитию речи больше не ходила, и песни громко не пела. Сидела, продевала резинку в детские колготки и смотрела телевизор. Попробуй к ней придерись.

В такие образцовые вечера она была уверена, что все делает правильно. Душа внезапно занывала, но Ларичева мстительно думала - повой, повой мне еще. И душа затыкалась.

Разбирая на работе стол, она обнаружила черновики с биографией Батогова. Ее тряхнуло, и она тут же все эти пачки бросила в урну. Она себя оберегала. Оно точно знала, что если остановится на выбранном пути, то окажется среди душевнобольных. Она и так была больная, но пока не буйная, а это еще можно было скрывать. Один большой умник заявил - мол, попробуешь этой отравы и все, кондец. Не сможешь бросить, не повернешь назад из туннеля. Там дорога только в одну сторону... Как же. В том и дело, что все это обратимо и иди себе на здоровье в любом направлении. Вот она и повернула. Выкуси, умник.

Она думала: литература - это возвышенно, романтично, это миссия общечеловеческая. Оказалось - руки отрывает. Неужели ложиться на амбразуру? Никто не оценит. Ничего не поделаешь - хроника спасания шкуры.

Но когда она повернула, от нее автоматически отпал целый слой жизни, целый круг людей. "Ах так, значит, им была нужна не я сама, а то, что я читала их рукописи... Ну и не надо" .

Она думала, что вот придет в конце концов Упхолов и поговорит, и пожалеет. Но он тоже не шел. Он напролом двигался в своем личном шалмане и ему было не до Ларичевой. У его женщины были сильные запои, и это мешало ему писать. Кроме того, у нее поехала крыша и врачи не выписывали ее на работу. Не было денег. От нее несколько раз убегал сын, а к ней несколько раз приезжала милиция. Потому что она пила, била ребенка, а соседи на это не молчали. Это когда у себя на квартире. На квартире Упхола она драться не смела - Упхол после пьяни заступался при милиции, а потом выгонял ее. Только этого она боялась - что не сможет больше пить из него кровь.

Когда Ларичева нашла в местной газете его рассказ, она пришла в беспросветный ужас. В этом рассказе сын сбежал из дома и герой, когда нашел его, так избил, что убил. Ларичева сидела, схватившись за голову руками и понимала, что это описан не Упхолов лично, а мать мальчонки. Что этой тяжелой рукой она не только по детскому затылку садит, но и по Упхоловой задерганной душе. Упхолов не умел даже прогнать ее, так ему всех было жалко. И он всегда, всегда будет с ней возиться, с этой шлюшкой, ему никуда не уйти от этого, потому что он сам такой. Он привык жить в этом слое жизни и не сможет жить в другом, как его Ларичева ни люби, ни баюкай, как ни ходи она к нему по метели за рукописью для семинара... Да разве он сможет работать, или хотя бы просто жить по-человечески? Никогда. Зачем она к нему приставала? Зря. Лучше бы он так и остался на своем дне. Лучше бы он пил как пил раньше, не выныривал, тогда бы не было ни у кого проблем - ни у Ларичевой, что она столько возилась, ни на работе, которая пошла под уклон, ни в самом Упхолове, поскольку некуда было бы стремиться и незачем душу рвать.

Обида - одуряющая вещь. Ею можно долго питаться. Пытаться питаться...

38. Истоки и токи

"Милая девочка, - писала в письме Нартахова, - речная повесть моя сгорела в печи, но в папках в подполе сохранились наброски очерка о тебе. Там все мы с тобой разобрали: и как ты писала для газеты статейки про кино, про легенду отрасли, а потом как ты перестала умещаться в газете и написала первые рассказы. Как дальше пошла к Радиолову, тоже знаю. Но что было до того, как ты вообще стала писать, неизвестно. Мне нужны твои истоки. Откуда взялась твоя литература как способ жизни? Многие начинают писать в тюрьме, грызет совесть и много свободного времени, вон вдова Рубцова что написала. А ты не сидела, не страдала в глобальном смысле, не знаешь богемы, так что же?"

Ларичева уже бросила писать, уверенная в своей ничтожности, а Нартахова этого еще не знала и честно продолжала жизнеописание местных литераторов. Ларичева задумалась, перебирая пшено. Очень уж дешевое досталось ей пшено, но такое сорное, все палки попадали, щебенка, пусмы из мешка... Наверно, да, было пережитое в юности очарование. Какое очарование, когда?

Одно очарование тянулось с детских лет, где "Дети капитана Гранта" и "Джейн Эйр" были живее и дороже соседей и даже родичей. Даже Роберт Грант именно по степени похожести на него нравились или нет местные ммальчишки. Сама себе казалась той Джейн Эйр, живущей в замке, полном ужасов и тайн. И такое сильное это было чувство, что толстую книгу Ларичева читала за одну ночь - под одеялом, в обнимку с настольной лампой. И мать, обнаружив это безобразие, кидала книгу в ведро с углем, а Ларичева воровато доставала ее, обметала тряпочкой, сушила и гладила утюгом, чтоб не стыдно было возвращать... Любила Ларичева книгу из помойки, от сладких слез не в силах продохнуть. Любила краденного под кроватью Мапассана, от Пышки в удивлении и горе, "Отверженных" читала раза три, библиотекарша ужасно удивлялась - ты маленькая это понимать. Потом любила тонкую задрипанную книжку "повесть и директоре МТС и главном агорономе". Там девушка такая в шароварах, заруганная всеми, сделала единственная шаг. Ее директор понял - шаровары, коски, упрямый подбородокс ямкой, и несмиренный взор - прикрытие неистовой души. И осознание любви гораздо непосильнее работы...

Как Ларичева так хотела написать! Чтоб кто-то прятал под подушку, измявши, не желая расставаться...

И город юности. И золотая молодежь в кафе, куда она зашла, следя за Нурали. Там вечер у филологов шумел, а толстый рыжий критик из газеты спросил тогда "почем твои коленки? что ты пишешь?" Но Ларичева ничего тогда писать и не пыталась, она прислушалась, как спорили... Об этом Фолкнере, американце, как он пишет. Что он открытие. Это было странно - ну, спорили б они о местных, о своих, но нет, их волновал человек так далеко отсюда. И чтоб попасть на следующее заседанье, Ларичева за три ночи прочитала книгу. Понравились ли ей герои? Поразили Сноупсы. Особенно Рэтлиф. И все же половину разговоров не смогла понять. Она смотрела на филологинь, они казались ей людьми совсем иного, высшего порядка. А если есть хотели, то пекли два противня рыбешки мойвы. Одна из них высокая, худая, большеротая, в очках, вторая полненькая и смешливая, в черной водолазке, третья тонка и выгнута как лук, пучок кудрей отросшей химии захвачен лишь резинкой, но голова была красивой, как у гречанки. Они все говорили меж собой, а Ларичеву и не замечали. Она только попробовала пискнуть, что Анчаров дорог ей, как сразу выстрелили фразой "так, популярные издания для домохозяек". Как ей хотелось стать для них явлением! И говорить подолгу, на ночное небо глядя. Они все время пили, пили, у тонкой на квартире, в мастерской, в кафешках, если были деньги. И когда Ларичева уставала пить портвейн, качалась надпись на импровизированной кружке - про то,что "если вермут будешь пить, очень долго будешь жить"...

И чем они ее так взяли? Непонятно. Но взяли намертво и сильно. Они судили о литературе, но сами не писали... "Вот если б я была писателем! Таким, как этот Фолкнер!" Дурацкие мечты. Под дождь попала с тонкой, шли из парка. Единственная и последняя возможность! Хотя прозрачные струи дождя качались как цепочки, а лужи были теплые, живые, у Ларичевой ком в горле никак не проходил. Все то, что в Ларичевой - тонкой было скучно. Все то, что в тонкой - Ларичевой было недоступно.

Они все время пили и курили, и Ларичевой захотелось научиться. Она хватнула дым и проглотила, а потом как стало выворачивать ее, как застучало пульсом, точно молотом. Никак, никак не удалось и это, судьба была настолько против, что Ларичева сильно отравилось. И больше никогда потом курить не пробовала, а кто курил - смотрела, онемев от страха.

К ним приезжали из Москвы богемные ребята, и на обычной длинной вечеринке Ларичева вдруг услышала задавленные крики. Пошла, крадучись, шарила по коридорам. Когда уж стала различать слова, скользнула в дверь... Кричала и металась вовсе голенькая гостья, над ней навис, почти ломая руки, незнакомец. Она звала на помощь! Побежала, испугавшись, за тонкой, но та лишь брови подняла: "Ты ненормальная? Потише".

Над Ларичевой все смеялись до икоты, потом опять пошли пластинки, и они, чокаясь кружками, сделанными из оплавленных зеленых бутылок, негромко подпевали "жил-был я... стоит ли об этом!" Они считали себя особым поколением. Голенькая гостья как ни в чем ни бывало уже сидела пила, и хмурясь, грозила кулаком: "Кабы не эта б... власть, я половиной Москвы бы уже владела". В ответ лишь усмехались: "Мы-то свою антисоветчину выстрадали, а вот ты..." Говорили, что г-н Никольский напечатал поз-зорную статью, зато "наш критик" - блестящий, блестящий ум (это был тот, рыжий, который дразнил Ларичеву за коленки), но больше всего они вспоминали своего друга, англичанина Роберта, которого очень любили.

И Ларичевой хотелось пристать, узнать, чего хорошего написал этот англичанин, хотелось плюнуть на этот бардак и уйти наконец, и стать вдали такой же выдающейся. Но она почему-то не уходила в свое общежитие, там было все понятно, но слишком тоскливо, а здесь она каждый день плакала от непонятности, но всегда узнавала что-то новое. Она от них узнала, например, и стала читать "Очарованную душу" Ролана, "Всю королевскую рать" Уорррена, "Над пропастью во ржи" Сэлинджера, Ивлина Во. Так ранили глупую Ларичеву люди, причастные к литературе. И окончив институт, она уехала, покинула их, но никогда не могла забыть. Они ей даже снились, филологини. Будто бы их пятницы стали большим официальным салоном, который снимают на видео и ТВ. И тонкая, разматывая шарф, рассказывает, затаенно улыбаясь, о гостях, и Роберт к ним из Англии приехал, и все они теперь уж не бродяги, а дивные, богатые созданья. И тонкая теперь уже профессор, по Воннегуту диссер защитила, а полненькая в черном - директор киноцентра, и знаменитостей у них хоть пруд пруди. Ларичевой снилась слава, которая обязана прийти к тем, кто "выстрадал".

И еще она понимала - есть цивилизация людей и муравьев. Необязательно ведь людям знать, есть ли у муравьев цивилизация. Может и есть, но только это никак не пересекается.

Прошло с тех столько лет, а цивилизация муравьев продолжала копошиться на том же уровне. Вроде были, были ведь предпосылки. Были даже попытки! Но не было результатов. Реки текли, но никуда не впадали. Чувства переполняли и бурлили, но никак адекватно не выражались. "Ток без-зумных сожалений", - так ехидно говорила одна из них, очкастенькая.

"Праздник для простых душ, - шептала себе Ларичева, вспоминая Анчарова, - это много музыки и света, и чтобы тебя заметили".

39. Челябинка в органном звуке

Поскольку Ларичева перестала писать, у нее появилось время читать. Только странно - она не могла читать книги, стоящие на полках, несомненно хорошие, проверенные веками, а ей все хотелось чего-то неканонического, не такого. Да тут как раз Нартахова опять спросила в письме - а как вам все же показалась челябинка?

И в скобочках номера журналов, записанные еще тогда, на семинаре. И надо же, не бесит ее по сто раз повторять! Знает, что Ларичева в своем ослеплении не в силах воспринять с первого раза. Первые же фразы повести воскресили мельком пролистанную рукопись. И всплыло на органном звуке имя, и потащило, понесло течением, крутя на разворотах.

Говорили, что у нее сложная, трагическая проза. Но "Ласковый Лес" оказался не изломанным, не трагическим. Не выискивала писательница зубовыбивающих сюжетных ходов, не оглушала никакими парадоксами, не сушила попусту мозги. Наоборот, несмотря на острую тревогу и подступающую к горлу печаль, повесть выводила к радостному, непобедимому. Даже неудобно - такой прямой, явный позитив, просто чуть ли не партийный. А может - как старый советский фильм, золотая фильмотека.

Загнавший себя в тупик интеллигентный человек, способный художник, не может создать шедевр средней руки для дипломной работы. Сталкивается с Нюркой, живет в ее причудливой хате и потом все создает, как надо, видите ли. Потому что ему создают условия - наравне со всеми обитателями хаты от собаки Сосиски до сома в ванне. Кто что любит, тот то и получает. А что именно кому надо - в этом Нюрка разбирается хорошо...Но откуда, кто ее научил, простую медсестру? Кормить сома еще ладно, но колдовать над натюрмортами?

Трагедийный накал то и дело сменялся размышлением, спокойной, даже лукавой интонацией. Мегаполисы и ржавые леса - заселялись живым Лесом, добрым Домом, летающими птицами, прыгающими кошками, собаками, беспризорным уникальным мальчиком. Быт уравновешен искусством, мысли и сомнения - действием, поступком. А у Ларичевой, как ни крути, все перевешивало в одну сторону! То искусство - значит, все остальное побоку, сидите на одной лапше, мы в горячке творчества... То стирать и компоты штамповать - и тут уж не до высокого. Не умела Ларичева соизмерять, все ее заносило.

Героиня повести Нюра не ждет, когда кто-то придет и что-то сделает. Она сама чинит, убирает, чистит, моет, лечит... Нюра из "Леса" как бы говорит о том, что добро в противовес злу - существует, что даже один в поле воин. Животные как показатель здоровой атмосферы и активного биологического равновесия, присутствуют вокруг Нюры в избытке - это обязательные коты, собаки - здесь собаку зовут то ли Чуча, то ли Сосиска, здесь голубю лечат ногу, а потом учат летать, соседка в энергетической подмышке высиживает чье-то брошенное яйцо, а в ванной плавает настоящий сом. Сома купили, не съели, покормили, выходили и выпустили опять в большую воду. На стенках комнаты много грибов, корней, она вся как природная пещерка, продуваемая сквозняками. И в эту пещерку еще для полноты картины помещается исчерпавший себя художник, который должен написать новую, талантливую работу для диплома. Это кажется смешно и унизительно, но тем не менее помощь он принимает, комнаткой пользуется, да еще и подсказки со стороны непрофессионалов слушает. И происходит чудо - он находит себя и пишет гениальную картину. Что тут сильнее действует - энергетика экологически чистых душ или экологическая встряска в зимнем Нюрином лесу? Скорее всего, и то, и другое.

Важный момент - природа питает не только тело, но и душу наполняет живой энергией творчества. Это не новая, давно известная истина, испокон веку писатели и художники бежали в природу от цивилизации, чтобы зачерпнуть живой воды вдохновения. Но как и чем черпать эту воду - никто не знает, а в повести механика зачерпывания прослежена от начала до конца, а ведь это механика сотворения чуда. Значит, Нюрка или по взрослому - Анна - современная волшебница? Одного Ларичева не поняла - кто и что питает саму волшебницу. Она выхаживает задохшегося сома в ванне и аналогично ему - заблудшего исписавшегося художника. А сама она откуда взялась? Она - из лесного дома в ласковом лесу, она его дочка. Она иначе не может, как приходить, выскребать грязь, облагораживать заброшенное, налаживать разломанное, топить, утеплять, настаивать травы - и, набираясь силы, - идти дальше жить в дымный город. На это было по-настоящему завидно... Но какая-то затылочная мысль тревожила Ларичеву, она никак не могла поймать ее... Может быть, она подсознаательно искала того же, что и заблудший художник? Хотя она не жаловалась на отсутствие материала. Наоборот, его было много. Если художник хотел писать, то Ларичева хотела НЕ писать, или НЕ хотела писать... Неужели она надеялась, что сможет по примеру Нюры возиться с кошками-собаками и сможет забыть печатную машинку? Когда ей даже собственные дети не помогли забыть это...

Шок был даже в предмете. Писатель Радиолов говорил, что он не любит у начинающих читать про писательство: еще не умеют писать, а уже пишут, КАК они пишут. Здесь как раз было описание, как писать. Захватывающая штука! Тут Радиолов мог не давить авторитетом, технология творчества всегда была интересна Ларичевой.

Романа любовного не случилось - и это второй шок. Может, автору этого и хотелось, но на это не вывернуло. Оказались, видно, близко проблемы поважнее, чем любовный роман. Для челябинки! Но для Ларичевой, которая любила любовь во всех видах, это было подобно грабежу. Как так - нет любви, почему? Как можно без этого жить? Какой смысл? Да и кого тогда мужчине любить, если не спасительницу свою? А ей кого нежить, кроме найденыша свого - тут сразу вспоминались женщины на войне, знаменитый "Сорок первый". Нет, без любви очень страшно, непривычно.

Если ты творец, но зарядился от другого - то что, разве не самоценно произведение? Какая же разница, что было толчком! Оно же родилось, это ли не результат!

Герой повести создал два шедевра от столкновения с Нюркой. Но его приятель просек, что тут есть влияние, "бабская постановочка", и не поверил в подлинность... У Нюрки это не последние шедевры. Дико, что художника мучает не то, как создать шедевр, а то, как его оценят. Он ошибся, бедняга - так же, как и Ларичева...

Творческие мыканья - это не ново. Ново не просто себя выразить, а дать выразиться другому. Себя понимать - куда ни шло, но понять другого - так, чтобы нацелить на шедевр - это для Нюрки главное. Ларичева не вспоминала никого из тех, кто ее понял или нет. Она вспомнила, что сама она такой ни для кого не была. Что значит закусить удила и других расталкивать локтями! И не видеть, не слышать, как рядом сдыхают такие же, как ты. Ладно, что ее не пожалели, не подхватили, как на болоте. А вот она-то чего думала? Она на кружке зачем громче всех орала? Затем, чтоб ее, именно ее обсуждали? А дело, оказывается, не в этом... Дело было в том, чтоб найти объединяющий момент, и в этой точке именно ее опусы оказались единственной косточкой , на которой можно попробовать свои зубки.

Заливал горячий стыд, как горячий хлористый внутривенно. Сминало и затопляло нерасчетливое великодушие. Спасу всех, кого могу, а там как хотите! Вот оно. За это никто никогда не покарает. Не было возможности у Ларичевой посидеть и порешать, ее это среда или нет. Шарахнуло... Да сразу и стало - ее. А инструмент простой, вековечный.

Челябинская проза закачала Ларичеву, как прибой.

" У лица перекрещивались Вселенные тонкими сухими травами. Около ладони отдыхал разбойничий топор. Они оба были сегодня мужчинами, добыли ведро воды. Женщина напоит их чаем... И тут вплотную с ним взвыла протяжная нечеловеческая угроза, слилась с тоской зимы и вознеслась к Млечному пути, побледневшему от лунного восхода.

Он взлетел, вспорол коленями снег, ознобной ладонью пытаясь схватиться за топор. Он не мог понять, кого вывернуло с такой истощающей судорогой, его кисть или топорище, но соединиться с ним в одно целое он не мог. Он сипло задохся, кинулся спасаться к Нюрке и онемел: она сидела и выла волчьим голосом...

Он попытался вплести свой цивилизованный голос в дикое Нюркино струение. Чтоб не видеть позора - зажмурился. Наконец визг стал выплавляться в плавное дичание. Он дичал настойчиво и долго, медленно приходя в восторг от своих неведомых возможностей. Невольно запрокинул к небу горло, и тогда к ним присоединилась тоскливая песня луны.

Так зазвучало трио о неведомой собственной жизни, о канувших предках, о свободной душе среди леса и снега и о свободном товарище рядом, об истинной своей достаточной силе, обретшей властное протяжное звучание прямо в небо и о вечном одиночестве каждого сильного..."

Одиночество сильного. Что же говорить тогда об одиночестве слабого! А слова какие нежданные - "перекрещивались вселенные", "струение", "дичание". Ларичева не знала таких слов, но ощущала их плотную материю. Эта плотность оказалась проницаемой, сквозь нее можно было проплыть, но и она проникала сквозь кожу.

Температурный накал тайгановской прозы оказался настолько велик, что перешиб собой все реалии действительности. Так с заоблачных грозных утесов могла хлынуть лава. Ларичева ослепла и оглохла от этой температуры. Последними затухающими усилиями она заставляла себя отпрянуть и отринуть, потому что любой протуберанец - это не то, с чем рядом можно анализировать: пока раскинешь мозгами - и дым пойдет.

"Чую с гибельным восторгом - пропадаю, пропадаю!" - пел Высоцкий, вот и Ларичева прониклась наконец, пропадала, пусть и по -своему, и она вспоминала: вот она на болоте и вот Нюра на озере. Вот Ларичева на коленях и вот царственная всемогущая Нюра. Вот Ларичева, вымаливающая любовную милостыньку и вот Нюрка, великодушная дарительница ласки всему живому. Вот Ларичева в городских казематах и на покрытой снегом ниве... И вот Нюра, умеющая жить всегда, везде, от пустыни до набитой сомами ванной... И Нюру никто ничем не пичкал, она тыщу лет все это знала. Сама!

Так кто же из них должен говорить, а кто молчать? На семинаре выбирали лучших. Конечно, челябинка должна говорить. Греметь органом! А Ларичева, затурканная на этот раз ощущением собственной никчемности, она должна все забыть и стать просто женщиной. Разве это плохо? Вон сколько почета женщине-матери! По телевизору... Но Ларичеву никогда не покажут по телевизору, это ясно. Ведь многодетные считаются, начиная с пяти детей, а у нее двое, ей семь верст до небес и то лесом... Который с буреломом.

"Вы понимаете, - отвечала она Нартаховой, - я не могу справиться с этим водопадом. Но мне не стыдно это, ведь даже светило из университета сказало, что не понимает челябинку. Важно другое. Чем больше я ее читаю, тем меньше во мне страха. Ну пусть я не писатель, просто человек, но чем больше я читаю, тем страшнее за нее. Если я не окликну, и никто не окликнет, что с ней будет?! Как она узнает, что мучилась, писала не напрасно?

Все формулировки отпали пожухлой листвой. Пускай ревет челябинская симфония! Жизнь есть трагедия, ура..."

Ларичева разбилась о челябинку, как волна о берег, она стала маленькой песчинкой, готовой раствориться в чужом океане. Ей давно казалось, что она не существует. Ходить, таскать сумки, щелкать на "Искре" , жарить, гладить, разнимать детские драки мог и автомат. Но смешливая растрепанная ворона Ларичева, жадная до жизни и шоколада, паникерша и нытик, она исчезла. Остался лишь пустой модуль, дубликат. И тут возникло органическое буйство чужой души. И оно еще обжигало! Еще было, оказывается, что обжигать! Жизнь выступала из давно бесчувственной доски, из деревяшки, подобно каплям смолки. Сколько уж страдать можно, надоело страдать, а тут, смотри-ка, волна разбилась, хлынули капли и выжались через сжатые щели ресниц...

Труп жалко заморгал и поднял свинцовые веки. И разжал чугунные руки, и открыл цементные губы.

"...Надо челябинке написать. Она просто титан. Но надо, чтобы она знала, что она титан. И для всего человечества - и для меня лично. Это не повесть, извержение вулкана. Слова и фразы пудами золотой руды. Неужели это живая женщина написала? Тогда спаси ея Господи..."

Произошло спасение, замещение, перевод проблемы с себя на другого, точно так же, как бывает на приеме у врача. "На что жалуетесь? - Я -нет, ни на что, а вот моя подруга... - Что там с подругой?" И дальше раскрывается полная картина. Ларичева не знала, что у ее хвори есть простое название - творческий кризис. Ларичева могла запрещать писать себе самой, когда это было потаканием личной страсти. Но она не могла спокойно смотреть на чужие страсти, она заражалась ими, как лихорадкой. Не умея помочь себе как писателю, она помогла себе по-человечески, кинувшись утешать того, кому было тяжело. Вернее, она даже не знала про это, просто хотела отдать должное автору. Ее не волновало, нужно это это автору или нет. Она была уверена, что нужно! По крайней мере, так она не сошла с ума.

Всевышний не оставил Ларичеву на произвол судьбы. Подсунул ей заботу о ближнем и отвлек от депрессии. Вскоре ей пришло ответное письмо от челябинки: "Твое письмо поддержало меня в тяжкую минуту... Моя оценка обычно жесткая, но есть чутье главного и возможность подсказать тем, кто к этому главному идет... Пиши Бога ради. Ради людей. Ты должна состояться".

40. Эпилог коричневой папки

Прошел год. Управление доживало последние дни, не желая приватизироваться. Бюджетные ассигнования - йок, вдруг иссякли. Началась долгая и мучительная реорганизация, в результате которой умные люди первыми покидали это подобие "Титаника". И в их числе - конечно, Губернаторов. Он зашел в статотдел не к Забугиной, потому что Забугина родила и сидела в декрете. А к Ларичевой, которая сидела и рвала бумагу, такая у нее теперь была узкая специальность, рванье рулонов после "Эры" .

- Удаляюсь, как бы сие ни было прискорбно.

- Прискорбно для вас?

- Для управления, конечно.

- Нашли еще более высокооплачиваемую работу или дело открыли?

- Меня пригласили работать в банке.

- Можно только позавидовать банку.

Замолчали. В отделе, кроме них и Нездешнего, никого не было.

- Где же у вас работницы статистического фронта?

- Мотаются по филиалам. Якобы на ревизию, сами работу ищут.

- А вы?

- А мне все равно.

- У вас появился дополнительный источник доходов?

- Да нет. Просто все равно. Все умрем когда-нибудь.

- Приятно видеть в меняющемся мире нечто незыблемое. Это характер милой Ларичевой... Как поживают ваши литературные занятия?

- Я завязала с этим делом.

- Напрасно. Решили быть хранительницей очага?

- Ничего я не решила. Нет таланта, так что ж делать.

У нее ни один мускул не дрогнул. Она равномерно пазгала толстые листы, прихватывая их линейкой и обсыпая холеного Губернаторова бумажной липкой пылью. Та же пыль оседала на ларичевское зеленое платье в клеточку, с белым воротничком, на русые волосы, раньше торчавшие во все стороны, теперь зажатые зеленым бархатным ободком и заправленные за ушки с дешевыми серьгами.

- А ваш чумазый приятель из подвала, электрик?

- Упхолов поступил в литературный институт, и скоро его примут в союз.

- Какое детство. Он что, станет от этого лучше писать?

- Он пишет все лучше, потому что он талант. Лучше вступить в союз, чем сидеть в поганом подвале.

- Одно другому не мешает. Мне пора идти.

- Спасибо вам. Вы столько сделали.

- Не благодарите. Если бы вы не отдавали мне долги с таким маниакальным упорством, то я мог бы считаться меценатом. Ну а так - ерунда...

Ларичевой захотелось сказать ему что-то хорошее.

- У нас был вечер в библиотеке. Приносили новые журналы, книжки. Ну, я и купила годовую подписку - знаете чего?

- "Бурды моден", наверно.

- Ой, что вы, один номер - целое состояние. Нет, конечно. Подписку "Путь к себе" . Только из-за того, что на обложке имя Ошо Раджниша стояло. Так что, если б вы не увольнялись...

- Это отрадно. - Губернаторов улыбнулся. - Прочитав все это, вы опять начнете писать...

- Нет, ни за что.

- Увидите...

В этот момент нервно зазвонил телефон. Сигнал был какой-то сплошной, пульсирующий, как при междугородних вызовах.

- Слушаю Вас, - трубу снял Нездешний. - Что-что? - потом долго молчал. - Да, существует... Просят госпожу Ларичеву.

Ларичева заледенела.

- Да, - низким голосом сказала она и сама себя не узнала.

- Добрый день, госпожа Ларичева. Вас беспокоят из московского представительства "Немецкой волны". Вы получали наше письмо?

- Никакого письма не было. А что случилось?

- Так Вы и про конкурс ничего не знаете?

- Не знаю.

- Значит, Вы не собирались в нем участвовать?

- Какой конкурс, понятия не имею. Как же я могла участвовать?

- А вот как. Значит, Ваши друзья прислали нам или, может, передали с представителем на конкурс "Лучший радиорассказ" несколько Ваших работ. Это было еще до объявления условий, но мы их задействовали. А потом выслали Вам анкету участника, понимаете? Чтобы соблюсти правила. Получилось, что по результатам Вы заняли второе место, а документы от Вас не пришли. Как это объяснить?

- Мама родная, ну не было, не было никакого письма. Может, вы пришлете во второй раз?

- Хорошо, я постараюсь прислать. У Вас адрес не изменился? - Он прочитал адрес.

- Нет, не изменился, но откуда он у вас?

- Адрес я переписал из толстой папки коричневого цвета... Если Вы быстро пришлете в Москву Вашу анкету, я возьму с собой, я вылетаю в Кельн через несколько дней.

- Хорошо, я все заполню, положите лишний листочек, вдруг ошибусь. А потом, что потом?

- Все прочтете в условиях. Если Вам оставят второе место - это при наличии всех данных - то, возможно, придется приехать в Кельн. Но об этом Вам дополнительно сообщат. Просто доктор Буркхардт поручил мне прояснить ваше молчание. Конкурс был в прошлом году, а сейчас подведены итоги. Было бы просто жаль, если бы способный литератор, первым приславший работы, был обойден.

- Скажите, а там что надо-то? Паспорт заграничный?

- Разумеется, да. Но прежде побывать в ОВИРе, тоже заполнить анкеты, четыре фотографии будут нужны... Паспорт заграничный выдают на месяц, но самое главное - это приглашение. Мы вышлем Вам официальное приглашение, в консульстве откроют визу на въезд в страну. К сожалению, мы теперь не можем оплатить дорогу, как это было раньше. Поэтому Вы позаботьтесь об определенной сумме денег, они Вам понадобятся и на обменный фонд дойче марок...

- Но у меня их нет...

- Об этом мы поговорим позже. Запишите мой московский телефон... И я запишу Ваши данные. Всего доброго...

Ларичева положила трубу и опять задребезжал междугородний автоматический сигнал. Стих.

- Что вы опять натворили? - спросил Нездешний.

- Натворила не я, а мой муж. Он отдал мои рассказы какому-то немецкому представителю, от него неизвестно как они попали на "Дойче велле" , и вот корреспондент радио сказал, что второе место в конкурсе. Они письмо присылали, да оно не пришло, письмо-то. Снова анкеты, то да се. Дойче марки менять...

- Так Вы поедете в Германию? - Нездешний взял ее за руку и погладил. - Зачем же плакать? Это изумительно...

- ...И он говорит, было задействовано. Значит, по ихнему радио читали? А я ничего не слышала. А я тут... Да все равно я никуда не поеду... - она выдернула у Нездешнего руку и плечи ее затряслись. - Детей девать некуда, мужа месяцами дома нет, а денег нет тем более. Смешно даже...

Нездешний ничего не сказал. Ему надо было Ларичеву сокращать и больше он ничего не понимал. Германия, дойче велле... Вот заботы у людей...

Со своего места поднялся безмолвный Губернаторов и вынул из папки какие-то бумаги. Он положил их перед Ларичевой и произнес неожиданную речь:

- Вот ваш рассказ "Аллергия" , я его переснял для забавы, когда читал, а потом забыл отдать. А вот еще парочка ваших текстов, они почему-то затерялись в моем столе. Возьмите на память. Там есть мои пометки и пожелания. Помню, на вас произвела впечатление сказка Ошо Раджниша - это ваш ориентир. Не бойтесь быть собой. Не бойтесь быть счастливой здесь и сейчас. Вот здесь спонсорская помощь будущему литературы. Не могу удержаться от красивого жеста. И никаких возражений. Если никуда не поедете, так хотя бы книжку рассказов издайте. Очнитесь, вы же не спящая царевна. Мой банк находится на углу, там, где раньше была биржа труда. До свиданья.

И он вышел.

А Ларичева прерывисто вздохнула, села на свое место и начала опять рвать бумагу.

 

Высказаться?

© Галина Щекина