Галина Щекина

ПЕЧАЛЬНЫЙ ПЕРЕКРЕСТОК

Появление Миши Жаравина на заводском литобъединении помню четко, это был январь 1989 года. Сама я пришла туда всего за полгода до него и жадно все впитывала. Занятия вел Юрий Макарович Леднев, мы его звали родственно - Макарыч, еще тогда ходил к нам Сопин Михаил Николаевич, они с Макарычем все время дискутировали друг с другом и остальных втягивали. Каждого кто-нибудь привел: меня привела поэтесса Оля Кузнецова, а Жаравина - Лара Новолодская. Обычно мы собирались в заводской профсоюзной библиотеке, а тут как раз место сменилось и мы временно сидели в отделе кадров, у психологов, потому что Авенир Лазарев там работал. Место новое, кабинет тесный, белый, все сковывало.

Жаравин - наладчик из шестого сборочного, хмурый узкоглазик в пятнистой спецухе - молодой, смуглый, небритый. Стихи читал хрипловато, запинаясь от волнения. Некоторые слова стояли коряво, не помещались, и сам он как-то не помещался среди гордых поэтов, но стихи чем-то сразу подкупали! Они обжигали меня горячей жалостью, они беспокоили меня, а чем - я не могла понять. Эти стихи я приносила домой показать мужу Сергею Михалычу, но он морщился и не одобрял. В стихах было много негатива, но главное не во мраке или грубости. Миша описывал только себя, а этого, по словам Михалыча, было мало, чтобы получилось искусство.

Однако от этого невозможно было отмахнуться. Я вскоре пришла работать в редакцию и подготовила материал из его стихов для газеты "Вологодский подшипник" (далее -"ВП") с таким предисловием: "Путь к творчеству у каждого свой, а первая искра часто высекается из таланта страданием, здесь не так важна причина, важен результат... Моя реакция на его первую тетрадь: "чернуха"! Невероятные по горечи куски нашей с вами жизни, описание самого дурного и страшного. Многие стихи Жаравина несовершенны по форме, но из них так и бьет чувство, заставляет писать взахлеб и скомкано.... Недавно Михаил получил рецензию на стихи от Бориса Чулкова, первым представил рукопись для областного литературного семинара. За короткий срок одолел путь огромный - в нем появился саморедактор, стал к себе строже, за малым и частным видит главное, от бытописания переходит к драме и психологии. От души желаю читателю побольше таких открытий, к которым отношу сегодня строки Жаравина".

Первой публикацией Миша Жаравин обязан Елене Волковой. Молодая красивая сотрудница редакции, Лена Волкова до сих пор предпочитала романтическую поэзию Дениса Давыдова, она не признавала "простых" авторов, а вот стих Жаравина "Дождемся снега, он прикроет раны..." она любила, читала наизусть. Написанное им действительно саднило как рана. Это чувство, возникшее при первом столкновении, оно потом никогда не проходило.

Я тогда ничего не понимала в литературе, не знала правил и законов ремесла, для меня ведущими были только чувства, эмоции, а они у Миши били через край. Я сказала, что это настоящие поэмы разрыва и блуда, и это название пристало намертво. Он изливал душу после разрыва с женой Светой. Я точно не знаю причину, до меня долетали только отзвуки. Деньги? - они ссорились из-за нехватки денег. Дети? - при вторых родах как будто один из двойняшек не выжил. Знаю только, что они поженились, потому что сильно любили они друг друга, а потом это выродилось во что-то другое. Миша говорил мне: "Слушай, в день развода у нас все цветы в доме подохли". - "Может, их не поливали? Без воды?" - "Не от воды, а от злобы". - "А ты ее до сих пор любишь?" - "Кто ее любит, шалаву". От этих засохших цветов он принес мне два отростка, два кустика алоэ. Они сначала скособочились, а потом помаленьку выправились и разрослись. Вот так до сих пор на окне и торчат, не влезают уже в горшок.

Когда он приходил ко мне в редакцию, мы много говорили о том, что он хочет написать, о нем, обо мне, у нас было много общего. Он только начинал писать, я тоже. В редакции впервые я почувствовала азарт этого занятия, редакции обязана первым практическим литературным опытом. Жалко, что все приходилось делать в спешке и под кнутом.

Миша как бы осиротел, я тоже была в трудном положении - муж, образованный, интеллигентный человек, вечный диссидент в душе, слушал двадцать лет подряд западные радиостанции и считал искусством номер один музыку. Он сам убеждал меня начать писать, но скорее для отвода моей энергии в мирное русло, а мое литературное мычание его мало тогда занимало. Я по развитию просто не могла за ним угнаться.

А с Мишей мы были на равных. Я подбадривала его как могла, он меня тоже. Мы кожей чувствовали, что ввязываемся в абсолютно безнадежное дело, мы оба одинаково боялись. И в то же время было заманчиво, сладкая литературная отрава проникала в кровь...

Разговаривать в редакции было неудобно. Редактор - Чеканова Валентина Александровна - была строгая, придиралась ко мне и требовала гнать строчки. Ее окрик вышибал нас с Жаравиным из наших бесед, я в панике просила его помочь, найти пару строк о хорошем человечке или о какой-нибудь проблеме. Я приставала к нему от страха и от безвыходности, и он стал понемногу выручать всю редакцию. Потом редакция даже наградила его как одного из лучших своих рабкоров. Сохранилась в летописи лито его заметка про Анатолия Слухова, заточника ЦЭВИ, от 28 мая 1991. Мишка неспроста о нем писал - сам работал заточником, а заточники тогда мало получали. Характерная черта - напишет необходимую "железку", укажет проблему, а потом утеплит все это человеческой черточкой. "В личной жизни как? -И Анатолий преображается, начиная рассказывать о детях... Мне приятно видеть его, забывшего обо всех производственных трудностях. Вот уж воистину..." Я понимала, что у Мишки этого "воистину" нет, ему спрятаться от трудностей некуда.

Михаил Жаравин интересно написал в областную газету о своей заводской многотиражке - "Вологодском подшипнике", просто праздник устроил для всей редакции ("Красный Север" от 5.05.91).

В редакцию он обычно ходил в рабочей робе, лишь когда не работал, заходил в нарядной рубахе и джинсах - мы ахали, восхищались. В холодное время таскал дешевую куртку и шапку-петушок, которую мы с Волковой терпеть не могли. Еще мы смеялись над ним из-за деревенских слов, из-за того, как он "ошшо" говорит. Начинали "стебаться", делать замечания - он только улыбался и все продолжал говорить по-своему. Говорил: "А я ошшо не городской, уже не деревенской". На лито Жаравин сдружился с Сашей Алексеевым, хорошим поэтом, но человеком неустойчивым и пьющим. Для Алексеева это общение было полезно и интересно, непонятно только, что держало Жаравина.

Вот жаравинские строчки в летописи лито.

"Наконец-то попал и я в "Красную книгу". До нее пролез в лито - случайно познакомился на балу с Ларисой Новолодской, случайно пригласил ее на танец, захотелось вскружить ей голову, случайно прочел ей на ухо - ныл и гнусавил - свое стихотворение, даже не помню какое, случайно она взяла меня за руку и привела на лито. Я лопнул как мыльный пузырь, чувствовал себя нашкодившим котенком. Таков был эффект! Хотя вроде все благополучно. Я стал одним из завсегдатаев..."

Жаравин одобрял разборы Леднева, Бахтиной, ему нравилось писать рецензии, он заступался за тех, кого обсудили, но не опубликовали - например, за Олю Гаряеву. Вклеены листочки с его стихами - грустными, как например это - "Я был готов помчаться за тобой,/ Остановить и звать тебя обратно,/ Ты уходила, как невероятно, / И опускался сумрак голубой./Казалось - шутка. Ты сейчас вернешься,/ И скажешь "я устала, покорми".../Насытившись, довольно улыбнешься -/ "Работать надоело до семи..."/ Ты уходила, не взглянув на дом,/ Где мы насквозь друг другом пропитались,/ Где души как тела соединялись/ И в будни, и за праздничным столом..." Были и веселые куплеты типа вариаций на тему "У попа была собака" или серьезные размышления в виде "Попытки самовыраженья": "Беда вся в том - стихи мои калеки,/ То хромоноги, то чуток горбаты..."

"16 мая 1990. Лито началось бурно, обсуждали стихи Миши Жаравина, - так записала Л. Новолодская, - по мере выпитых стаканов чая и сьеденных булочек спор все накалялся. "Жаравин одинок в душе." - Ю. Богословский. Некоторых поразило, что он наладчик. Может ли наладчик быть поэтом? "Творчество и профессия, какая связь? Никакой!" - М. Сопин. Жаравина обвинили в излишнем бытописательстве. "Самое хорошее, что из этого вытекают обобщения." - М. Сопин. "Нужны ли такие длинноты?" - А. Лазарев. "Может, и "Онегина" обрубить?" - А. Лукин. Однако решили, что Мишке надо писать короче. А он сидел с отверткой в кармане (для защиты, наверно). "Дело не в длиннотах, надо все подать в монолите. Пока у Жаравина материал управляет автором... Я старая взбесившаяся крыса. В квартире ни шиша, в государстве ни шиша." - М. Сопин. Заспорили об озверении: о сопинском, о жаравинском... "Через пару-тройку, через пять лет Жаравин будет писать хорошо", - решили все. А Г. Щекина категорически не согласна, считает, что он и так гениальный..."

"26 мая 1990 - "День первый как последний" - моя заметка в "ВП" про областной литературный семинар, смысл ее в том, что на семинаре говорили об избранных авторах, простые начинающие шансов не имели. "Это был семинар для "готовых" писателей. А как же начинающие с красными пятнами на лице? Которые готовили рукописи к семинару, а их оставили без внимания! Кто им обьяснит, что все это для того лишь, чтобы поставить их на место? В заводском лито много хороших авторов, которых, каюсь, уговаривала поучаствовать - Л. Новолодская, М. Жаравин, Р. Рафалович, А. Лукин, О. Гаряева... Никому из них не было места в "обойме". Потому что такова система, она не занимается взращиванием, только просеиванием. Барахтайтесь, тоните... "Или пиши как Белов, или вообще не надо". - сказал тогда В. Оботуров. "А что вы хотите? На первом семинаре надо быть никем!"

То есть семинар - это был шанс для тех, кого знали в союзе, кто мог похвастать публикациями и книжками, кто ходил в союз и мелькал там, а что мы? Нам и рукописи было трудно подготовить, ладно, я в редакции работала, а Мише помогал с перепечаткой брат Коля Жаравин, который тогда работал в комитете комсомола. Нас чуть удар не хватил. Не то чтобы мы похвал ждали. Просто никто и читать не стал.

После шока этого семинара мы с Мишкой долго не могли опомниться. Так друг друга и уговаривали. Об этом есть в его письмах, которые он мне писал независимо от прямого общения.

Через несколько лет я описала эти драмы в своей повести "Графоманка", где Миша Жаравин выведен под фамилией Упхолов. Чтобы придать убедительности рассказу, я спросила у Жаравина, можно ли вставить туда его стихи и письма. Он ответил: "Конечно, бери, куда это мне". Я и поставила. Мне потом многие говорили - "что же ты ссылку не сделала, что это стихи реального автора? Получилось, что твои или присвоила".

Да, получилось так, но он тогда многие стихи вообще не хотел нигде печатать, а мне жалко было, что все пропадает. Он вообще не ценил себя. Помню, я уговорила его выступить в заводском клубе со стихами, он страшно отнекивался, а потом все же вышел, весь зеленый от ужаса, даже заикался. А женская публика его сразу признала, захлопала...

А в "Графоманке" его как признали! Художница Надя Черкасова, она ведь не знала Жаравина, когда делала рисунки по тексту повести. Принесла. Смотрю - до чего на Мишку похож Упхолов, Боже мой! И на обсуждении все сразу закричали, что Упхолов похож на Жаравина, хотя я не специально этого добивалась, само вышло. Ругали, что я не создала свой образ, просто запротоколировала жизнь. Но оказалось, что больше, к сожалению, эта его жизнь нигде не запротоколирована. Разве что в летописи лито.

"17 февраля 1991. Миша Жаравин всерьез увлекся прозой. Лично я думаю, что некоторые его рассказы уже тянут на повесть". - Л. Новолодская.

В это время Жаравина уже публиковали в "ВП", в том числе и как прозаика. Он был на распутье: что важнее - стихи или проза? Мне больше нравилась проза, потому что пространства больше, свободы. Я его все подбивала пробовать. Михалыч тоже говорил, что проза Жаравину удается лучше, а Миша упрямый, он мало с чем соглашался, ему и стихи было интересно писать... Я говорила ему свое мнение не один раз: сначала при устном рассказе, когда он излагал идею, потом после прочтения машинописного текста. Бывало, тут же ругаться начинали. У него сначала женщины были все на одно лицо, сказочные, сладкие, или повествование начиналось с одного, кончалось другим, заголовков не было...

А вот что Жаравин говорил о моей очередной попытке: "Меня как читателя рассказы Г. Щекиной заставляют думать, иногда - ставить себя на место персонажей. Искать ход: а как бы я поступил в описанной ситуации? Так или иначе ошибаться, а если нет - радоваться. Думаю, все ее рассказы - отражение действительности, пропущенные через личное восприятие мира. Герои живут по законам, предписанным жизнью. Галина не проводит резкой черты - это хорошо, а это плохо. Она не делит персонажей на положительных и наоборот, а как бы предлагает читателю самому разобраться.

Галина Александровна пробует в себя в разных жанрах - стихи, проза, рецензии, а теперь еще взялась за биографию Сопина. Читал черновые наброски и был поражен. Она - или это мне показалось - не ставила задачи типа "вышли из пункта А в пункт В..." Ей гораздо важнее нагромождение обрывков памяти и осознание любви к жизни, к человеку. Любви среди грязи, унижения, предательства... Там мятущаяся душа, открытая рана поколения отцов, война, которая продолжается до нынешних дней, война за нас и против нас. Не знаю, как оценит сам Сопин труд Галины, но на мой взгляд вещь сильная, нешаблонная... Читал и жалел, что она не окончена и невозможно прочесть до конца..."

"12 сентября 1991 (запись моя). Миша Жаравин написал рассказы "Пощечина" и "Беда", читал оба. Все слушали напряженно. (Я отправила потом два его рассказа и свой в Уфу.) Миша сказал, в этих рассказах много одиночества - муж без семьи, жена без мужа, сын на распутье... Мы, мол, все в таком состоянии."

"4 ноября 1991. Жаравина обсуждали у В. Белкова на литообъединении в "Вологодском комсомольце". Наговорили много, но главное - Грязев велел нести рукопись. Кажется, союз писателей намерен заняться Мишей серьезно. Багров еще раньше хвалил рассказ "Пыль" и отправил в Москву. Леднев: "Саша Алексеев шалопай, а Миша Жаравин относится к критике серьезно".

Примерно в то время я уговорила Мишу поступить в Московский литературный институт им. Горького. Он сперва сопротивлялся - работа, личные драмы, что учил в школе - все забыл. Потом стал готовиться. Все помогали - Лена Кузнецова, библиотекарь, Ангелина Сергеевна Соловьева, библиотекарь, хозяйка наших заводских лито, искала ему учебники. Сергей Михалыч нашел в политехническом институте репетитора по немецкому языку - это была Татьяна Плен, отвел Мишку и познакомил. Творческий конкурс Жаравин прошел с первого раза. Об этом есть строки в письме поэта и переводчика Александра Закуренко, тоже выпускника этого института: "Можешь передать Мише, чтобы готовился к экзаменам, т.к. творческий конкурс он прошел. Его отобрал руководитель семинара прозы Ю.В.Томашевский. Мне его проза понравилась, он, несомненно, человек одаренный. Стихи в общем-то слабые, часто просто несделанные..."

Помогать случалось: писала какую-то контрольную по риторике с использованием трудов Ломоносова, все ночь сидела. Михалыч ходил в институт снимать на ксероксе Мишкины рассказы. До последнего времени Жаравин ходил в центральную городскую библиотеку на Панкратова, подбирая там книги для занятий. Позднее Жаравин уговорил поступать в литинститут нашего поэта Валерия Архипова...

После сессии Жаравин всегда приходил к нам и рассказывал, как все прошло. Простора и времени для общения теперь было гораздо больше, чем в редакции, но разговоры как-то не шли, застревали... Иногда он приходил с женщинами, все с разными. Я тоже не раз предлагала познакомить его со своими одинокими красивыми подругами. Он только усмехался: "Ты даже знаешь, какую женщину мне надо... Куда мне таких!"

Потом была работа над сборниками "Дверца" и "Перекресток любви и печали". После семинара стало совершенно ясно, что заниматься нами некому и надо публиковаться самим. На "Дверцу" удалось выпросить денег на подшипниковом заводе, а книгу посвятить 20-летию первого подшипника. В дирекцию и бухгалтерию завода, а потом к начальнику типографии А.Мосикяну, ходила вместе с редактором "ВП" В.А. Чекановой, она все свое влияние использовала, чтобы помочь делу. В сборник вошли стихи и проза членов заводского литообъединения, а также тех, кто в разные годы работал на заводе. Общую редакцию и предисловие взял на себя Юрий Макарыч Леднев, а мне пришлось делать черную работу по перепечатке рукописей и общению с авторами. Перепечаткой для типографии занималась Наталья Соломатина. Мне не разрешали заниматься этим на работе, приходилось таскать папки домой, муж качал головой. Я потеряла столько нервов на этом деле, зато получила первый издательский опыт. В "Дверцу" я включила ранние стихи и рассказы Жаравина.

С "Перекрестком любви и печали" совсем особая история! У Сопина сын Глеб погиб в армии, пришел гроб по железной дороге. Это был такой ужас, как мне на заводе мясо выдали для поминок и я его жарила ночью, а дети мои проснулись, унюхали одуряющий вкусный запах и просили, ведь время было голодное. Но я не давала, это нельзя было трогать... Как вела себя дико и дергано бедная мать, Татьяна Петровна, наша коллега по редакции, боялись, она не выдержит, как тихо держался сам Сопин, как кричала на кладбище несбывшаяся невеста...

Потом через полгода Сопины пришли ко мне и сказали, что получили "деньги за мальчика" и предложили их мне для издания моей книжки. "Я не могу тратить это на колбасу," - сказал Сопин. Он, конечно, сам нуждался в книжке, но хотел сделать что-то для нас. Потом-то мы ему вернули, но вот так, сразу, мы нигде бы не могли найти средства, если бы не он! Тогда тысяча рублей означала целое состояние.

Кроме своих рассказов я включила в сборник рассказы Жаравина и Волковой. Почему не только свои? Потому, что Сопин-то думал не о себе. Название тоже придумал Сопин. Редактировать книжку я попросила А. А. Цыганова, ответственного в союзе за работу с молодыми авторами. Он стал разбираться и многое править, я воспринимала это болезненно, боялась, что он причешет все так, что Щекину от Жаравина будет не отличить. Убедил меня поменять некоторые заголовки, вообще кое-чему меня научил.

А Волкова сказала, что это глупости, а не правка. Она сходила к Цыганову всего один раз и больше не пошла. Потому что он не знал, что такое флердоранж и считал, что Волкова не любит людей. Она очень смеялась и исправлять ничего не захотела, а потом всем говорила, что из-за Цыганова бросила писать...

С Жаравиным было неясно: Цыганову казалось, что рассказы сырые и он советовал их вообще исключить, мол, рано. Я исключать никак никого не хотела!

Это как раз лето было, Волкова выжала из себя требуемые главы Сомовой и уехала в отпуск. Жаравин тоже оставил рассказы и уехал в Еловино. А мне что было делать? Я не могла так бросить, мне деньги "за сына Глеба" дали, и кроме того, мне хотелось понравиться члену союза писателей Цыганову. Села сама исправлять. Мишка потом увидал свой текст в книжке и обиделся: "Неужто я сам бы не смог?" Да конечно, смог бы, но я тогда такая зависимая была от всех - от Цыганова, от денег, от душевного долга, от издательства, которое могло сделать быстро именно в этот момент... Все на меня давило... Вот я и бегала.

Сопин к Жаравину относился очень тепло, всегда помогал и спрашивал, как дела, читал его рассказы, написал о нем замечательные слова: "В мои задачи не входит разлущивать то, чего недостает в рассказах Михаила Жаравина. Но несомненно - в нем есть то, без чего немыслим человек, тем более пишущий. Есть обреченность на сострадание к ближнему".

Об этом я каждый раз вспоминаю, думая про Жаравина и Цыганова.

Когда Цыганов закончил работу над "Перекрестком" и мы согласовали с ним наши поправки, пришло ощущение радостной общности. Это потом нас жизнь круто развела, а тогда мне казалось - действительно дружба и понимание. Какие отношения были у Жаравина с Цыгановым, не знаю, но после редактуры "Перекрестка" Мишка стал часто бывать в союзе, они подолгу разговаривали, Миша, кажется, получал много ценных советов и делился замыслами, а с ним ведь всегда было интересно разговаривать. Подарил он Цыганову сюжет рассказа "Три свечи". Цыганов знал о моей дружбе с Жаравиным, передавал ему через меня просьбы, указания, рукописи.

Однажды Цыганов попросил меня разыскать Жаравина и найти все его рукописи для отправки в Москву на писательское совещание. Что я и сделала. Это случилось много позже, когда Жаравин жил на новой квартире в Поселковом переулке... Была метель и я с маленьким Илюшкой тащилась через весь город, заморозила ребенка, он болел потом. А Миша оказался простой, сонный, в тапках и в домашней одежде, все оглядывался на Лину, и даже поговорить мы как следует не могли. То ли ревновала она его, то ли еще почему. Рукописи нашлись не сразу, оказались дома только частично, пришлось несколько дней тратить, ехать на завод, Сашку Алексеева искать и так далее. Нашли, Цыганов все отправил, в результате Жаравина потом приняли в союз писателей, это было в 1994 году.

Жаравин Цыганову очень доверял, любил его, посвятил ему как минимум два больших рассказа. Один, очень добрый, про то, как писатель написал об односельчанах или соседях - и прообразам дал прочесть... Второй - шутливый, почти святочный, про кражу дров. Написанное Цыгановым было для Жаравина откровением.

Однажды в "Ладе" появился цыгановский рассказ "Садовник". Мишка пришел ко мне взволнованный и велел тут же рассказ прочитать. Я прочитала, обмерла, такой он был страшный. Цыганов своей работой, своим обликом и отношением к людям производил на меня впечатление смиренности и веропослушания. А в "Садовнике" герой изверился от непреходящей муки и умер в этой муке, во злобе. Мне почудилось в этом разрушение себя. Я сказала Мишке:

- Ну и зачем ты мне дал такой кошмар?

- Да ты подумай, как же он с этим живет!

- Так ему и надо.

(Поясню. Цыганов ласково со мной разговаривал в союзе, с глазу на глаз на рабочих встречах, а на семинаре не поддержал, потому что все маститые меня ругали, и он к остальным присоединился. И кроме того, планировался выпуск "Соборной Горки" с прозой Толстикова и Жаравина, а вместо этого вышла повесть Цыганова "Всякое дыхание". Меня потряс этот факт.)

Я говорила:

-Что ты волнуешься о нем, он тебя обманул.

А Мишка мне:

- Галя, не злись. Жалко его, ведь страдает. Меня даже дрожь взяла от этого "Садовника". И Сопин говорит - "надо простить Саню".

Я любовно усмехнулась Мишке:

- Ну ты дурак.

А Цыганову я все же позвонила, он мне потом даже книжку эту подписал... Вот такая вот жаравинская "обреченность на сострадание к ближнему".

У них много общего. Оба привязаны к народному слову как к первоисточнику. Я-то считала, что от него надо абстрагироваться, чтобы себя лучше выразить, иначе все будем "корневики" и "деревенщики". А они оба деревенщики и корневики, и без диалектов никуда.

Оба не могли обойтись в рассказах без колдовства и чертовщины. Сопин считал это слабостью человеческой и неумением противостоять злу. Конечно, это продолжение языкового ларца, ведь они записывали народные поверья и легенды. Мишка использовал это в рассказах о старине, персонифицировал зло, и оно уже было не таким опасным. Современность Жаравин показывал честно, резко и без фокусов, хотя и не без фантастики ("Волчья морда"). А Цыганов, даже не уходя в старину, повествовал, как утопленники и вставшие из могил действовали в современности... У нас Ю. Каранин тоже этой темы касался и говорил, что это наказуемо, и Цыганов это говорил. Неужели и Жаравин попался? Хотя все эти рассказы о цыганке, которая якобы навела порчу на Мишу - это всего лишь легенды...

Моя врезка о Мише в "Перекрестке любви и печали": "Он такой основательный и честный, так крепко стоит на ногах, что кажется - любые попытки пошухарить ему чужды. Единственный случай озорства, который я за ним признаю - вариант песни "У попа была собака": там он поведал нам, как поп прибил пса из-за того, что тот мешал ему гульнуть с соседкой. Он всегда хмурый. Может, оттого, что истоки его творчества - трагические. Когда разводился, стал пить и сходить с ума. Но потом нацарапал несколько стихов и понял, что таким образом выживет... Вот и пошло. Стихи понеслись бешеным потоком. Когда-нибудь издатели начнут шарить по свету в поисках этих листков, но увы, увы... (Вот сама теперь и оказалась на этом месте, накаркала!)

Жаравин обладает удручающей привычкой рвать черновики. Наверно, той бумаги, которую он изорвал, хватило бы еще на книгу. Он еще не привык быть великим и не понимает, сколько строчек можно вытянуть из одной страницы, написанной в моменты сердечного волнения. Хорошо это или плохо, но Миша со своими героями заодно. Когда они женятся, у него радость в глазах. Когда пьют - у него похмелка. Когда умирают - собирается за ними. Создается впечатление, что ему ничего не надо выдумывать! Знай себе, смотри в окошки, наблюдай кипучую жизнь и записывай. Он так увлекается процессом, что даже забывает, что хотел сказать, приносит новый рассказ и опять без названия. Они у него всадники без головы - скачут целыми полчищами, смотреть страшно. Трудно ужать эпоху до одного слова? Вот он и не хочет...

Что он умеет лучше: исправлять "запоротый" станок или вытачивать рогатую заглушку для виолончели младшего сыночка Сопина? Копать у матери с отцом в Еловине огород или сено косить? Писать стихи или прозу? Я об этом судить не могу, думаю, что все это он делает одинаково рьяно.

Среди его рассказов на современную тему выделила бы особо "Ударь кумира детства" (заголовок мой - Г. Щ.). Серега Басков, знакомый мне по рассказу "Фиолетовое солнце" (сборник "Дверца"), встречается с кумиром детства Филиным. Который рожден-то может, и кумиром, но истаскался по белу свету и стал - пыль, деревенский алкаш. На что жизнь потратил? Но еще невыносимее корчится душа Сереги Баскова, который, изнемогая от любви, становится фатальным погубителем и любимой девушки, и кумира Филина. Я думала, в Мишкиных глухих болотах и лесах живут одни старики и старухи, а нет, оказывается живут и такие непоследние люди... Урывками, между работой и пьянкой, они так же, как и автор, понимают смутно: что-то не так! А как?

Разрываясь между городом и деревней, Жаравин не застревает на легендах, бревенчатых избах и медвяных росах. Упорно распахивая ниву народной судьбы, Жаравин еще вывернет из нее еще не один пласт колючей и живой достоверности."

Летопись лито: "Лето 1993. Михаил Жаравин, пребывая в глубоком творческом и личном кризисе, свалил установочную сессию 2 курса. Работает на старом месте. Много пишет, в лито больше не ходит. Может, объявить его заочником? Заочник литинститута, заочник лито..."

В 1993 году я была уволена из газеты, впала в первую безработицу и стала выпускать свою газету "Свеча", где печатала непризнанных начинающих авторов, Жаравина в первую очередь. Одновременно писала "Графоманку".

Очередное событие - литсеминар осенью 1993 года. Меня там в основном разругали - представлена была детская слабая повесть "Золушка Бася" и рассказ "Аллергия" с постельной сценой. А для корневиков эта сцена что красная тряпка. Вспомнили потоки спермы у Генри Миллера, считая это "плохой, бульварной" литературой... Мне, наоборот, Миллер нравился, жаль, что я на него ничем не походила. А Жаравин сидел на семинаре рядом и защищал меня: "Она пишет сжато, плотно, читатель в процессе чтения не поспевает за ней, хорошо это или плохо, я не знаю. Но у нее есть свой почерк и герои достоверные." Он так болел, так кашлял той осенью, просто сердце разрывалось слушать. Васильев, побывавший в Чернобыле, сказал - ему сильное лекарство надо и я на другой день принесла бронхолитин.

С температурой и кашлем Мишка, кажется, не очень осознавал свой собственный триумф. Он представил действительно большую рукопись: "Морозко", "Сказ о белом камушке", "Четыре черных петуха", "Лесина правда", "Волчья морда", "Штыбзик", " Две затяжки", "Беда", "Рыжий", "Сердечная рана", "Холостой выстрел". Реакция - что надо. Тут-то его как следует почитали.

Василий Белов: "Войны идут в языковом поле. Тысячами теряются русские слова, иностранных слов засилье. Слов у Даля 220 тысяч, у Ожегова 80, в просторечии 5-10, у Ельцина -2!.. Поэтому у Жаравина порадовало владение языком. Словарный запас богатый. Пусть пестрота стиля, пусть бесовщина, хотя ее не приемлю. Экспериментирует автор, но сюжетом и композицией владеет. Композиция - это упаковка, чем меньше чемодан и чем больше влезло - тем лучше. Повесть "Холостой выстрел" просится в журнал "Север". Есть налет цинизма, но он и у маститых есть. Поздравляю вологодскую общественность с новым писателем."

Сергей Алексеев: "Это не бесовщина, это глубокая и народная традиция, тяготеющая к сказке. Просто нельзя тут разделить, ведь язык и православная эстетика так срослись. (Разгорелся спор с Беловым) ...Я такого давно ждал, так люблю хвалить и принимаю здесь все! Мнения многих у нас совпали и значит, я не дурак. Это хороший писатель. "Выстрел" - настоящая повесть об армии. Предлагаю Жаравина в союз..." Василий Оботуров: "Лишь бы он не офонарел..." Поднялся шум, в котором утонул смысл.

Было совершенно ясно, что слово Белова решило все. Жаравина опять не разбирали по-настоящему, крикнули "ура" и все. Конечно, я понимала, что они опять берут готового писателя, которого вырастила я, да и то не до конца, что здесь бы самое время профессионально и внимательно разобрать, "что такое хорошо, что такое плохо". Мое мнение никого не интересовало. Мишка был абсолютно больной, в красных пятнах на скулах, хрипящий, не очень бы он и воспринял. После заседания, по словам Саши Алексеева, куда-то пошел выпивать с компанией.

Теперь о том, что я печатала жаравинского в "Свече", в номерах 2, 3/4 и 6. "Равновесие" - это или длинный рассказ, или короткая повесть, а по сути это конспект очень большой интересной вещи, изложен один только замысел. Герой "Равновесия" Проня Кубасов - мой самый любимый жаравинский герой. Я его так любила, что выматывала из автора душу, заставляя дописывать страницы о Проне. Третью часть вытребовала буквально со скандалом. Жаравин был спохмела, разбитый, грустный, весь в несданных контрольных, в трико, голый до пояса, стирал что-то в тазике, а я стояла в прихожей и кричала свое "давай, давай сюда главу"... То есть по-настоящему повесть о Проне не дописана до конца, только намечена.

Проня - человек непонятного роду-племени, подкидыш, ребенок то ли венгра, то ли цыгана, воспитанный деревенской ворожейкой. Рос Проня в лесу, то есть в природной среде, постиг бабкино знахарство и открылись в нем экстрасенсорные способности, только это радости ему в жизни не принесло. Наоборот, как бы он ни помогал людям, те от него отшатывались. И женщина любила, и остаться с ним не могла... Проня - это для меня сам Миша, потому что он тоже мучился, ища равновесие между судьбой и человеческой волей. Ему хотелось переиначить свою судьбу и свои неудачи, он, наверно, прикидывал, что даст ему писательство, чего лишит. Проня как бы убеждал читателя в том, что судьбу не переиначить. Если, конечно, брать судьбу как проявление не столько человеческой, сколько божественной воли.

"Равновесие" меньше по объему, чем "Холостой выстрел", но по отношению к главному герою это наиболее философское, гуманистическое, светлое произведение. Герой "Выстрела" Дима Жерохов - это армейский вариант Жаравина, так же, как и герой "Глухой защиты", а подруга Жерохова Лариса - это литературный вариант Лары Новолодской, близкой знакомой Жаравина еще по заводу.

В "Равновесии" живет сама душа Жаравина, не скованная рамками и реалиями нашего времени. Он с Проней переживал то, что мог пережить сам, это было как бы заложено в нем...

Однажды после сессии Жаравин пришел и сказал, что у него "язык сломался". Я поняла так: раньше он писал взахлеб, от переполнения, как бы мчал, не разбирая дороги, а в институте, когда подробней узнал про эти дороги, да как по ним ехать - все, запал пропал. Писал без понятия - летело, стал понимать - расхотелось писать. У меня такого практически не было. Я продвигалась не так стремительно, как он, институты были мне недоступны, и мне все время хотелось писать. Поэтому я его утешила, сказала, что это в порядке вещей, пройдет. Он говорил - а как же ты? - Да я, наверно, не писатель. Но он мотал головой, не верил мне, считал свое состояние трагедией.

В 1994 году Юра Малоземов, краевед и издатель по духу, пожарный по профессии, устроил Жаравина работать в пожарную часть в Лосте. Я его попросила посодействовать: мне казалось, так у Миши будет больше возможности работать, писать. Сутки отработал - двое суток дома. Я в это время работала в центральной городской библиотеке на Панкратова - ради того, чтоб там могло собираться лито. Это недалеко от Мишкиного дома в Поселковом переулке.

В гостиной библиотеки Жаравин обсуждался 28 апреля 1994 года, пришли на заседание Юра Малоземов, супруги Потехины, Надя Крайс (Красильникова), Миша Жаравин с Линой, которая ничего не понимала, сидя с грудой его рукописей на коленях и глядя на всех исподлобья (я сразу вспомнила, как он уронил про нее "не дает писать"), Оля Кузнецова с ребенком, Юрий Макарыч Леднев, Юра Каранин, Саша Рычков, Сережа Козлов, Ира Головина, я... Всего 16 человек. До этого собирались в библиотеке им. Бабушкина, в ЦГБ было первое после долгого перерыва заседание в районе ГПЗ, причем Мишка говорил, что будет ходить только в ЦГБ, в центр он никогда не ездил. Собрались ради него в четверг - из-за его дежурства в Лосте. Цитирую летопись лито.

"Когда Жаравин пришел? В ноябре 1989. За пять лет прошел от наладчика до члена союза и студента литинститута. Пора подвести некоторые итоги. Сам Жаравин это не умеет, как писал, так и пишет на одних эмоциях, на бессознательном уровне, все, что в голову взбредет. Видите, я дала ему возможность поговорить, сказать, как он сам оценивает то, что сделал, а он ничего не вымолвил. И не ходил к нам минимум год".

Потом Жаравин читал отрывок из своей повести "Змеиный мед". Он до этого приходил ко мне с этим отрывком 13 апреля 1994, я тогда торопилась в типографию - сдавать в тираж пятый, Шаламовский номер "Свечи", но успела эти 30 листов прочесть. Узнавание любимого автора - было. Действие - затягивало. Что главное? Вспомнилось - Ира Головина как раз писала статью о творчестве Жаравина и заметила: "За что его приняли в союз? Ни новой темы, ни языка, ничего такого он не изобрел. Увлекательно пишет? Но я в его рассказах как в снежной каше буксую. Никак не могу добраться, что же главное. В стихах он сильнее..." И я подумала - вот, Чулков Жаравина ругал за тему разврата в стихах, за то, что описан грех, кошмар, грязь. Мол, надо искать лучшее. А наверно, у Жаравина это и есть самое главное - грех этот самый, шалман всемирный и в жизни, и в душе.

У Жаравина в "Змеином меде" герой Юрик расходится с прежней женой, но никак не может внутренне отлипнуть, сходится с хорошей женщиной, но и к ней не может прилипнуть, и мучения, и муки адовы - и та гонит, и эта косоротится. И всех жалко дураку, и нигде покоя нет. И там своих двое детей, и тут девчонка не чужая. Он конечно, оглуплен слишком, этот Юрик, водку пьет по-черному, на поэта-приятеля смотрит с издевкой, в лито и редакции ему скучно, хотя, кажется, художник, рисует что-то... Он хотел зафиксировать не нашу литературную возню, нет, вот этот вселенский хаос, неприкаянность ужасную в нем. Второй раз Жаравин у меня фамилию украл: первый раз Четвергова, второй раз Уколова (после моего Упхолова). Боюсь, Головина была тогда права. Она считала - я люблю Жаравина как человека, а не как писателя, и потому не способна его творчество воспринимать объективно.

В повести и Юрик, и его окружение не понимали, мучали друг друга. А Жаравин признался, что не стал бы этого писать, если б не литинститут, то есть это было домашнее задание.

"Леднев: Да, это не лучшая его вещь. Ну и что, бывает - не пишется, потом опять пойдет.

Я: Да не об этом речь, надо окинуть взглядом все... С Жаравиным случилось несчастье, его приняли в союз. Еще немного повидла и ему конец. Достаточно похвальбы на семинаре, отсутствовал элементарный анализ! Может, хотя бы мы сможем...

Каранин, Леднев: Его давно надо было принять.

Жаравин (со смехом): У нас одну девушку не приняли в Москве, так она сильную истерику устроила.

Я: Хотите сказать, что я об этом мечтаю?

Леднев: Именно.

Я: Что это вы меня шпыняете, Макарыч?

Леднев: А потому что ты неправа. Ведь это же хорошо, что приняли. От рассказа "Морозко" у меня эстетическое наслаждение. Он сильный автор.

Я: За это и приняли. За узорочье, за собирание обычаев. За то, что он как они. (Шум.) А где авторское лицо?

Леднев: Бажов тоже собирал народное и пересказывал. И велик.

Я: Да ведь экзотика старины еще не все. Вы заметили, что старинное у него интересней современного?

Леднев: Согласен.

Я: Потому что он сам ловится на экзотику.

Дорин: Это неважно, старинное или современное. Близок фольклор - вот и пусть пишет. Не это важно. Не средства, а что хочет сказать.

Каранин: Даже у классика есть нейтральные вещи. А мы Жаравина обсуждали много, у него всякое есть. "Холостой выстрел" - чисто его вещь. Многие писали об этом, а он нашел свое. Жаль, если такой автор испишется.

Я: У нас сегодня в гостях Ира Головина, она пишет статью о Жаравине...

Дальше Ира читала свой доклад. Все напряженно слушали. Это выступление вошло в ее статью "В поисках своей звезды". Единственный прижизненный материал о Жаравине, притом достаточно серьезный.

Жаравин потом выступал у меня в центральной библиотеке, на встрече с ним Капитолина Островская, фотограф "ВП", сделала несколько снимков. Несколько раз снимал Мишку Василий Шаманин, работавший с ним в одном цехе.

В 1994 году, осенью, мы сделали "Свечу" № 6 - туда вошли жаравинские стихи и окончание "Равновесия". Вместе с этими бумагами попал ко мне ранее неизвестный рассказ Жаравина "Я в квадрате", посвященный мне (!). Я спросила - по какому случаю? Он улыбнулся, напомнил, как мы с ним еще в редакции спорили о потоке сознания как стиле прозы, ну и он ругал Петрушевскую и Нарбикову. А когда я воскликнула, что мне они нравятся, он сказал: "Да я такой-то муры сколь хошь напишу". Вот и написал. "Я в квадрате" не влез в 6 номер, зато в 7 номер лег как миленький и тематически, и семантически. Он как угадал - ЧТО я через год печатать буду!

Декабрь 1994. В летописи лито фотография Жаравина и под ней надпись: "Пожарник, наладчик, студент, писатель. Ярославская газета "Очарованный странник" сообщила о присуждении Михаилу Жаравину литературной премии им. Николая Лескова за рассказ "Четыре черных петуха"... Приходил, помню, опять с вином: Сергею Михалычу водка, мне "Амаретто". "Мишка, куда деньги будешь девать? - А я их уже пропил". И усмешка, как бы над собой - или над тем, что так уж положено.

В пожарной части он написал стих про балкон ("Однажды я падал с балкона, / Не веря в бессмертье свое...") Это когда он был на учебке, и их учили прыгать с высоты, возьми и сорвись он с четвертого этажа, ушибся ужасно, пятки раздробил и вообще, долго был на больничном. Принес мне этот стих и я вскоре стала его петь под гитару, только все не было случая ему спеть. А ему очень хотелось, все спрашивал - "неужели правда песня есть?" Потом я пела эту песню, замирая от жути, на всех встречах: "Не смог, не сгорев, умереть..." Говорить о пророчестве тривиально, но как тут еще скажешь? Сгорев, сгорев... А ему эту песню я так и не спела.

"25 января 1995. Я объявила про Лесковскую премию Михаилу Жаравину. Потом добавила, что писатель Борис Черных, редактор "Очарованного странника", собирается созвать писательское совещание, уговаривала всех участвовать. Перед этим мы не дочитали в библиотеке Бабушкина мой новый рассказ и начали прямо с него, это была "Инверсия" в первой редакции, которую позднее напечатали в "Дружбе народов". Разговор после читки был интересный, хлесткий, живой. Жаравин: "Насчет торопливости не согласен, тут оправдано все - и детали, и перескоки. Я раньше завидовал ее стремительности, а здесь и этого нет. Здесь главное - воздействие людей друг на друга. Мальчик от вражды перешел к сочуствию, это тоже непросто. Я один раз прочитал, u не понял, о чем это. А потом вчитался. И детали! Мой мэтр похвалил бы."

После обсуждения "Инверсии" Жаравин читал свой новый рассказ про украденные дрова - там были черти, приколы и лукавство в сторону тех, кто грешит чертовщиной. Это приятно. Потом чудно посидели и попили чай".

Примерно к тому же времени относится перевод жаравинского стиха на английский. У нас была Надежда Крайс (Красильникова), в прошлом протирщица ШСЦ-4, а потом сотрудник фирм "Лебедев" и "Крюгер"... Вот она однажды и перевела. У меня сохранились эти строчки.

What's the matter? We are in a hurry...

So is our life.

Don't play a fool, don't worry.

Only speak... It's enought.

Learn me to live, because

you are clever,

Don't impouse you mind on me,

don't ever

And of course, don't lie,

don't bear malice,

Use to answer for word, for afear,

Don't make of it any seprise.

Оригинал Жаравина:

Почему мы спешим? Это жизнь такова.

Не юродствуй! Говори, говори...

Научи меня жить, голова, не решай за других,

И конечно, не лги и не злобствуй.

Привыкай отвечать

За безделье, дела и слова...

Весной 1995 произошла эта история... Жаравин мне позвонил и позвал прийти на Ленина, 2, в союз писателей: о тебе, мол, тоже речь будет, Цыганов зовет. Я конечно, пошла, ничего не подозревая, кому и доверять, как не Жаравину. А там была приготовлена для меня публичная порка. Они сидели и при мне говорили, что вот, своего издания в Вологде нет. Причем я только что сделала "Свечу" с Шаламовым. Может, это был слабый номер, целиком под диктовку В. Есипова, но что от меня зависело, я сделала. А здесь при мне говорят, что ничего нет. Я пришла в недоумение, зачем же меня звали. Там выступала Солдатова из "Профсоюзной газеты", предлагала свои услуги по публикации вологодских писателей. Алексеев ей на это сказал: так выпускайте, ищите деньги, мы потом еще посмотрим, давать ли свои произведения. То есть указал ей на ее место.

Досидела я до перерыва, вижу, нечего тут делать, хочу уйти, а тут Белов такой сердитый, мне при всех заявляет: "Передай Есипову, что я ему морду набью". Я говорю: "Пойдите и набейте, я-то здесь при чем, шестерка, что ли?"- "Ты с ним якшаешься".- "Я не якшаюсь, я сотрудничаю..." А Леднев издали - погоди, не уходи, я тебе слово дам.

Я из-за Леднева осталась, но слова Белова меня очень завели. После перерыва Романов начал говорить - такой ласковый, грустный: мол, плохо, что не помогаем молодым. Белов опять - зачем помогать, кому, если Щекина только графоманов плодит со своей "Свечой". Конечно, я не выдержала, тоже кричу: "Кто из нас графоман, это время рассудит, и люди рассудят, передо мной эта проблема не стоит, а перед вами очень даже стоит".

Все страшно закричали, и дальше я говорила на повышенных тонах, едва через это возмущение прорываясь. Я пыталась им доказать, что они тут сидят, не отрывают от стульев зад, а в это время молодые голоса набирают силу, только в союзе про это знать ничего не хотят. Называла районы, в которых лито появились, перечисляла новые книжки. "И что это у вас за подход, - возмущалась я, - как в шариковом цехе, где смотрят по калибру! Вспомнили бы лучше Яшина, который всех проталкивал..."

Кончилось криками "Вон отсюда!", "Что за дура?", "Если она не уйдет, уйду я!". Были слова и похлеще. Я ушла. Кое-как доплелась до своей библиотеки и полдня ревела. Мне тоже указали на мое место. Да я и не рвалась в союз, ну, сами же велели прийти...

Причем Жаравин, пока все это происходило, сидел с низко опущенной головой и молчал. На меня накинулось кричать тридцать мужиков, а ему хоть бы что, близкий друг, а предал меня, вот что значит - вступил в союз! Так в гневе думала я.

Я продолжала реветь вечером дома. Михалыч выслушал, как меня вызывали на ковер, налил водки и поздравил с моральной победой. Всегда он имеет на все свой парадоксальный взгляд.

Все лето я ждала, чтобы Мишка пришел ко мне, сказал что-нибудь. Не верила, что он может на меня наступить и забыть, но он не шел, не шел. Как я его ругала, сил нет. Я подумала - провались, и он провалился. Доходили слухи, что болеет: Малоземов говорил - серьезно болен, что-то с почками, грозят операцией. Волкова тоже видела его, худого, желтого, под руку с Линой. В журнале "Север" вышел его "Холостой выстрел". Но его это уже вряд ли радовало.

Осенью пришел ко мне в библиотеку - сумрачный, на себя не похожий. Разговор не шел, а он молчал и не уходил, тогда я спросила - сколько тебе платят, чтобы был заодно? Он ответил, что пенсия двести. - Хорошо продался...

Я говорила с ним, стиснув зубы, чтобы не плакать, мы сильно поругались. Потом снова он пришел и растопил-таки мою злобу. Признался, что боится себя, боится стать зверем: бьет женщину. Для него это немыслимо, он добряк... Рассказал, как внутри все болит, как попадал в больницу с приступами, потом сбегал... Это было не в первый раз, он не хозяин был у себя дома. Однажды я даже квартиру ему снять хотела, чтобы он спрятался от всех, отдохнул от пьянок, от скандалов. Отправила к нему Юру Волкова, они поговорил по-мужски, попили пива, и ничего не сдвинулось с места...

Меня прорвало: иди на операцию, скорей иди, еще не поздно... Он: я оттуда не выйду. Я: выйдешь, ты молодой, я тебя подожду и мы с тобой все потихоньку разберем, отчего не пишется. Отчего, что и куда... Ради бога, только иди лечись! Он: я тут никому не нужен. - Ты мне, мне нужен...

10 октября 1995 у меня в гостиной был вечер Гальского, Мишка пришел нарядный, как я требовала, и надо же, Верочка Попова засняла его... Последний снимок! Я успела познакомить его с Сергеем Донцом, надеясь, что двум таким ярким авторам будет чему поучиться друг у друга. Но учиться не пришлось. На этом вечере он так ужасно кашлял, просто ухал, и лицо такое усталое, отрешенное, в испарине. Это он ко мне пришел в последний раз, из последних сил. В те дни он оставил мне свою рецензию на книжку Оли Кузнецовой. Это уже не просто отклик, это мнение настоящего литератора.

"МНЕ К СВИСТУ КРЫЛ НЕ ПРИВЫКНУТЬ..." (Рецензия М. Жаравина на стихи О. Кузнецовой)

Не хочу, не собираюсь делать скоропалительных выводов, рассуждать категорично, хочу просто поразмышлять. Почему? В истории литературы множество фактов, когда об одном и том же стихотворении критики-профессионалы имели разные, часто полярные мнения: например, отца русского стихосложения Михайлу Ломоносова за словосочетание "града ограда" ругал и хаял Сумароков, а Державин хвалил и охотно цитировал...

Книжка Ольги Кузнецовой "Больше света" получилась, на мой взгляд, цельной и в тему. Разве что выпадает из общего ряда "От добра добра не ищут". Стихотворение в целом и неплохое, хотя первая строчка кажется прилепленной случайно, избитая такая, и в данном тексте необыгранная, туманная. И строчка "там полвечности сосну" неудобопереваримая. Вроде и понятно, что просплю полвечности, но на деле - неточность, двусмысленность. И все стихотворение из-за двух мелких огрехов проигрывает. Хотя, попадись оно мне одно-одинешенько и без подписи, я не узнал бы в нем Кузнецову, а еще точнее - Смирнову Ольгу. Я ведь неплохо помню ее по публикациям и не только, скажу по памяти, лет шесть назад читал Ольгины стихи, принимая и воспринимая, и как-то всегда хотел и возразить в шутливой манере: - "Очередной быть у тебя? Какая роскошь..." (О.С.) - "Быть первой у тебя, как это мило, тем более когда сама любила..." (Я).

По остальным стихам судя, Ольга хоть и спряталась за фамилию мужа, но осталась сама собой. Правда, грустная нота выражена острее. И за это ее не упрекнешь, такова жизнь. И потому книжка "Больше света" как бы следующий этап или шаг в творчестве Ольги. От прежней взросло-детской наивности (цикл о ящерке) почти никакого следа, если только употребления уменьшительных существительных (поплавочек, кусочек, царапушек, пальчиком, скорлупки - ласкательных, нежных). Но автору лучше знать, что писать и как писать.

Восьмистишия, честно говоря, мне понравились, есть в них некое неосязаемое застрочное течение и музыкальность: отчего-то, читая их, слышал музыку из фильма "Служебный роман". Возможно, это из-за стихотворного размера...

Кстати, о размере. Большинство стихов Ольги написано двухсложным размером - это или черехстопный ямб, или хорей. "Солнце довольно, что ветер..." - дактиль. А одно из самых интересных стихотворений в книжке - это "Кто украл солнце" - написано пеоном! Сейчас размер встречается крайне редко. Кажется, Бальмонт применял его - "Спите, полумертвые, увидите цветы..." И это здорово!

"Поэзия есть искусство превращать прямое и простое в нечто изгибистое и пригожее". - Цитата взята из речи адмирала и поэта Шишкова, современника Державина. Принцип верный и до наших дней, и Ольга от него не отступила!

В стихах ее просматривается и своеобразная звукопись: "...Доели на страстной неделе". "То дернув пару раз за полу Полупромокшего плаща..."

Личных стихов в книжке немного, две строки из них я вынес в заголовок, но самым личным можно назвать "Я живу не влюбляясь", в остальном у Ольги выход в себя, во внутреннее через внешнее - через природу, сравнения, образы.

Надо, наверно, упомянуть, что в более ранних стихах ВЕРА В ЖИЗНЬ, в справедливость подхода и ожидание если не счастья, то перемен к лучшему - у Ольги вырисовывалась яснее. Мне так кажется. Здесь - не то, чтоб голый пессимизм, но почти отсутствует ожидание чуда, той сказки, которую она сама невольно создала! Правда, "целую тебя и кота" и "пробужденье у незнакомца на плече" - таки наполнены той верой и тем ожиданием, за которые хотелось упрекнуть. Собственно, это и не упрек, а нечто необьяснимое - на празднике если кто-то зайдет молча с кручиной, все веселье идет на слом.

Слишком много говорю, подумалось мне. В общем, книжка получилась, и желаю Ольге творческих успехов, веры в себя. Без нее трудно жить, а писать почти невозможно.

Михаил ЖАРАВИН, студент литинститута, член СПР

...Дальше все понеслось быстро - холода, зима, жуткие новости о нем. Мы с Олей Кузнецовой каждый день околачивалась в областной больнице, в отделении реанимации, пытаясь что-то узнать. Он ушел в скорую сам, оттуда срочно повезли на Советский проспект. Оперировали в городской и резко стало хуже. Провалилось нутро от хворей, поздно было уже... Я притворялась сестрой из Кич-Городка, я черненькая. Бегала за какими-то дорогими лекарствами, все деньги из семьи унесла, не на что хлеба купить. Волкова узнала, так стала срочно просить деньги на заводе, и потом мне чеки оплатили. Я совершенно обезумела. Целыми часами сидела набирала фантастические телефоны, разговаривала с экстрасенсом из Москвы, но оплатить его услуги, конечно, не могла. Коля Жаравин и так уж возил к Мишке экстрасенса, да толку мало... Врач сказал, что Мишкин организм разрушает сам себя. Он не хочет жить, не сопротивляется, не помогает лечить. Я ничего не могла делать, а мои родные все терпели, не попрекали.

Бегали мы с Ларой Новолодской насчет соборования. Помню, стужа такая, мороз, а священник из церкви Покрова-на-Козлене не ехал, мы задубели. Потом приехал другой, такой бодрый, быстрый: все сделаем, все, кого соборовали, благополучно преставились... "Он еще живой!" - чуть не закричала я на всю реанимацию. Меня не пустили, а Лару пустили, и она потом говорила - светлый лежал, смотрел осмысленно, понял, что происходит... Меня мучила совесть, что вдруг он некрещеный, я спрашивала Колю, он сказал - да. Мишу уже соборовали, а люди все приходили, предлагали лечебные травы, Донец по всем аптекам искал со мной лекарства, библиотека давала служебную машину...

Самого конца - смерть - никто не ожидал. Мы с Волковой позвонили в реанимацию, и нам сказали, что у больного моча пошла. Это считался хороший признак. Как мы обрадовались, как стали обниматься, пошли даже рюмочку пить - это было в субботу, а в понедельник... Он в понедельник ушел, 18 декабря...

Прощание с телом было на Пошехонском шоссе. У меня нет сил это снова вспоминать и я процитирую свою же статью для ярославской газеты "Очарованный странник". Одно скажу. Когда я приехала на писательское совещание в Ярославль в январе 1996, я на открытии столкнулась с редактором ярославской газеты Борисом Черных. Сказала о том, что вот, нет больше Миши. И он так сразу дрогнул, вскрикнул и уткнулся лицом в стену. С мокрым от слез лицом бросил, уходя: "Напиши о нем". Любил Черных Жаравина. Вот я ему и написала.

"ПРОЩАНИЕ...

Шагнул к нам Михаил Жаравин со стихами, а потом так же стремительно начал писать рассказы. Он не успевал давать имена и заголовки, толпа героев быстро росла, каждый со своим характером. Проступала старина и новина. Старина говорила забытым кич-городецким говором, шумела древним лесом, бормотала колдовскими приговорами - он их узнал от своей бабки, которая его нянчила, и рядом с которой он остался лежать теперь... Отец при этом уронил: "В надежные руки отдаю..."

Старина в его рассказах - "Морозко", "Манило", "Четыре черных петуха", "Волчья морда", "Сказ о серебрянном камушке" (этот рассказ был очень популярный, его все издания публиковали с разными заголовками, а первая публикация в "ВП" шла под названием "Сказ о белом камушке"), "И хочется жить", "Равновесие" - была доброй. Подлецы были наказаны, герои осчастливлены. Специалисты качали головами: фольклор.

Новина, которая его ковала, в которой жил он сам, не поддавалась правке поверьями - хуже всех в ней жилось лучшим. И сам он не был исключением. Первым молотом стала для Жаравина армия. Половина его прозы написана на армейскую тему, в том числе большая повесть "Холостой выстрел", напечатанная в 1995 региональным журналом "Север", а еще неопубликованная повесть "Глухая защита". А второй молот - как у всех - личный. И пережив свою трагедию, Миша как никто слышал чужую боль. Поэт Михаил Сопин о нем сказал: "Обреченность на сострадание к ближнему."

Новина - это "Фиолетовое солнце", "Беда", "Сердечная рана", "Пестерь", "Шутка", "Тема для сочинения"... Миша как поэт и писатель прокручивал свою жизнь сотни раз - в творчестве и в любви, с водкой и без, с разными работами, в деревне и в городе. Нигде не было счастья... Иным казалось - слишком мрачно. Зато честно! А язык Жаравина - мощный, узорчатый, живой! Говорили - ларец, кладезь... Талант.

Его знали и читали в лито "Ступени", было несколько разборов. На семинарах областных его не много обсуждали. Сначала в упор не видели, потом сразу - на ура. Его приход в литературу был скорым и бесспорным. Василий Белов сам повез его рассказ "Две затяжки" в "Литературную Россию". И при прощании с телом Жаравина сказал: "Потеряли писателя, которого я поставил бы рядом с Шукшиным"... Мне хотелось крикнуть - врете! Но вслух я не могла ничего говорить, просто кричала, я еще не привыкла прощаться... При чем тут рядом!.. Кусок жизни оторван. Жизнь неповторимая, невозвратная, Миша, почему ты только в гробу стал таким солидным, хорошо одетым? В редакцию ты ходил в драных куртках, спецухах. При жизни у тебя никогда не было такого модного костюма, галстука... В галстуке, в синей небесной рубахе, куда же ты... в лентах, Миша, куда... Нельзя кричать - говорят - не зови его, не держи душу, душе и так тяжело у земли...

Да, тяжело ему было на земле. Что ж обвинять других, если и сама виновата! В 1991 вышел коллективный сборник "Дверца" с его ранней прозой. Издала я в 1991 коллективный сборник "Перекресток любви и печали", там и Жаравин был - рассказы "Пыль", "Сын приехал", "Ударь кумира детства" - это тоже из новины. Позже напечатала в "Свече" его "Равновесие" (из старины). Но ему нужна была сольная книга! Я по глупости решила - вступил в союз, там помогут.

Шла к нему на новую квартиру по поземке, с малым сыном на руках: срочно надо было собрать жаравинские рукописи для всероссийского совещания 1993 в Москве. Рукописи оказались разбросанными по углам новой хаты и всего города, Мишка растерянный, в трико на босу ногу, давай искать.

Приняли его в союз, но сам он, с его вечным кашлем, с папироской, такой далекий от этого шума, такой виноватый - как сейчас передо мной. И я гневно восклицаю: "Перестанешь ты пить наконец?" Он вздыхает, что нутро очень болит. А я свое - иди на операцию! А он - боюсь, пойду и не выйду..." - "Не бойся, иди, я тебя люблю, ты выйдешь и заживешь..." Вот не зажил. А я книжку так и не сделала, ничем не помогла, только ругала его, а он все молчал.

О чем? О том ли, что ни одна женщина больше не близка после развода? Кидался в один омут, и в другой, а жизнь все пустей... И "сыновья зовут батьком чужого". О том ли, что хорошо бывает только в родной деревне Еловино, на сенокосе? Деревенский парнишка, который так и не прирос к городу. Младший брат Николай, сильный мужик, деловой - все учил его, а Михаил упрямый, не слушал. О том ли, что после поступления в литинститут (в 1995/96 году он был на четвертом курсе) вроде прибавилось ума, да "сломался язык"? О том ли, что тоньшает светлая полоска внутри, и ворочается черный зверь?.. Один из последних рассказов, "Любимая игрушка", был о том, как любимый сын потерялся, а отец, найдя его, избил до того, что убил. Вот, наверно, о чем его душа... Когда он...

Жаравин - мужик золотые руки, он одинаково хорошо исправлял станки, вытачивал заглушки для виолончели и ключи, прибивал полки одиноким девушкам, копал и косил. Одно только не умел - себя ценить. Он обладал отвратительной привычкой рвать черновики, не понимая, что значит сохранить первый толчок сердца и сколько можно вытянуть из одной такой страницы. Один раз он устал рвать бумагу и... сьел рукопись, "чтоб неповадно было"...

Когда я писала свою повесть "Графоманка", а зашифровала там всех своих знакомых, ну, конечно и Жаравина тоже, поскольку с ним дружила. Он сам читал и смеялся, что похоже. Меня критиковали - зачем такая газетность! А теперь вот оказалось, что все дорого, каждая мелочь, от его первых стишков до привычек, манеры письма писать и слушать. И все вобрал в себя электрик Упхолов. В повести Упхолов становится известным писателем и не умирает. Поэтому мне легче, когда я вспоминаю. Не кричу больше - куда ты в лентах, Миша, куда...

На сороковины - Миша ушел 18 декабря 1995, тридцати шести лет отроду, острый панкреатит - на сороковины 26 января 1996 я не смогла поехать, ребенок заболел, работа. Ехать машиной десять-двенадцать часов, мороз... А ведь я так мечтала увидеть его Еловино, ту баню, в которой сидела заколдованная "девка в волчине" из рассказа "Камушек с серебрянными пятнами". Когда на выступлениях начинаю читать строчки его, немножко становится легче. Жаравин меня приучил выступать: приду к нему перед концертом, а он в дымину. Я обижалась, хлопала дверью, приходила в зал и дрожащим голосом начинала: "Один из самых ярких писателей современности, вологодский русский писатель Михаил Геннадьевич Жаравин..." И пока Мишка спал хмельной, зал ему аплодировал.

После "прощания с телом" я долго находилась в отупении. Ничего не понимала, никого не хотела видеть, не могла работать. Сидела и даже не плакала. Наверно, тоже по-своему душа с телом прощалась. А потом пришли люди из общины Шри Чинмоя, чтобы сделать выставку. Обаятельная эзотерическая женщина, ученица Шри Чинмоя - Ирина Осинникова - и стала вокруг меня в гостиной "чистить ауру". Как будто кто-то догадался, что я в таком беспомощном состоянии! Через год, 13 ноября 1996, в Ленкоме был вечер памяти Михаила Жаравина. Собралось много наших : Елена Волкова, Валерий Архипов, Евгений Соловьев, я, Сергей Фаустов, Николай Жаравин, Евгений Кашинцев с женой, Сергей Донец, музыкант Вади Смит и новая хозяйка гостиной Вика Соловьева... Мы вспоминали кто что мог. Например, Соловьев вспомнил, как учил Жаравина в техникуме, Архипов - как Жаравин настраивал его поступать в литинститут. Кашинцев сказал, что у него в блокноте сохранилось несколько неизвестных стихов Жаравина. Читали Мишины стихи, я спела две песни под гитару на его стихи. Сочинила еще такое своеобразное посвящение, но прочитать постеснялась - шумно было, чужие парни гремели игровыми автоматами. Посвящение вошло потом в мою книгу "Ария" под названием "Издалека". То есть голос его доносился ко мне уже издалека, но я как бы продолжала с ним говорить - обо всем, о чем не успела договорить.

На том вечере и возникла мысль собрать рассказы Жаравина в одну книгу. Там же брат Жаравина Николай Геннадьевич Жаравин предложил мне съездить в Еловино на годовщину смерти, сходить на могилу к Мише, поклониться.

Еловино... Сколько раз Миша звал меня поехать глянуть на его деревню! Он хотел, чтобы я с детьми поехала... Собрались, поехали на двух машинах. Ехали вроде хорошо, даже ели в придорожных, занесенных снегом кафешках. И все-таки одолеть пятьсот с лишним километров в лютый мороз тяжело. К тому же состояние у меня перед операцией было критическое, к концу дороги стал болеть бок. Выехали утром 17 декабря, приехали на место поздно ночью. Около 23 часов на вьезде в Кич-Городок козырнул постовой: "Инспектор патрульно-постовой службы Жаравин". Коля из окна: "Владелец машины - тоже Жаравин". У них в Кич-Городке все Жаравины... А оттуда до деревни еще шестьдесят километров по лесной петляющей дороге.

Холод, темень, брех собачий. Я, качаясь на ватных ногах, вошла в дом. И вдруг Коля уехал! Едва увидя мать и отца, поехал ночевать к сестре Тоне, Тоше, как они ее зовут. Он всегда так делает, и родители ничуть не удивились этому. Мишина мать теть Настя привела меня в переднюю горницу с иконами, высокой кроватью: "Здесь Мишенька спал".

Родители привычно, вполголоса, бранились. Тетя Настя на дядю Гену возмущалась за что-то. Сначала тетя Настя выговаривала беззлобно, потом все горячей, забыв о первопричине, и всердцах - "как ненавижу-то тя..." На что он отвечал, по-своему щадя ее: "А я до че твоих котов ненавижу!" Котов и кошек ползало по дому штук пять, все толстые, старые, прожорливые.

Родители Жаравины встретили меня хорошо, смотрели сочувственно, заботились, как доехала, как оставила семью. Они были простые, точно такие, как должны быть по описаниям Мишки, только постаревшие очень. Я коротко сказала, что я литератор, хочу книгу Мишину издать. Меня отвели на кухню и стали энергично уговаривать есть. Я глянула - у них вся еда в ведрах - и молоко, и яйца, и пойло для коровы, и сметана, и котлеты... Котлеты, кстати, маленькие, черные, из чистого мяса, страшно вкусные и твердые, как орехи - дядя Гена жарил их сам. А горячий жирный суп и водку я средь ночи не смогла.

Тетя Настя плохо ходила, ее больная нога не гнулась, а дядь Гена бегал проворно. В доме много ступенек, порожков, все такое скользкое, а он в валенках и все резво, резво. Пол как лед, без валенок невозможно никак.

Выскочив ночью в туалет, едва не свалилась с обледенело-дощатого постамента - снизу на меня рычали две огромные черные собачищи! Они ночуют тут же, в доме, через стенку с коровой... В этом ничего необычного для деревни нет, но ночью это мне кошмаром показалось.

В иконостасе среди икон были Мишкины фотографии. В углу молчали сломанный телевизор и сломанные часы, за окном молчал черный зубчатый лес. Здесь я спала две ночи на кровати мертвого друга. Ужас? Не то слово. Я точно в склепе оказалась, всем миром забытая.

Долго не могла заснуть на его кровати... Вспоминала, как однажды шла по пролету ШСЦ-4 перед 8 марта и вроде бы искала Мишу, у нас столик был в редакции накрыт, я и пошла его позвать, он у нас был своим. Лечу в зеленом платье с вологодским воротником, такая нарядная, в настроении. Нашла его, давай звать - он не идет. Я с кокетливой улыбкой (что нашло? никогда так себя не вела!) попросила меня поцеловать в честь 8 марта, а он сразу уперся - "не стану". Я очень удивилась, думала - ничего ему не стоит, Волкову целовал в сугробе, а он вдруг так погрустнел почему-то, глаза карие глядели тепло, виновато. Молчал, все молчал, пока шли до редакции.

Но вот он умер. Мне спустя год пришлось лечь в его постель, а он "в ледяную лег постель" (строчка Сопина)... И так стало страшно от этих воспоминаний, от мыслей горьких, что почти не спала, и усталость не помогала. Утром еле встала, от бессонной головы качаясь.

Утром пришла Мишина сестра Тоня, мы с ней долго чистили, резали, готовили поминальные столы, собирали корзину на кладбище. Тоня все больше нравилась мне, она рассказывала, как работает на пекарне, как нигде не платят денег по полгода, в том числе и в совхозе ("декаб - а дали за нояб... того года..."). Еще говорила, как дружилась с Мишкой, как любила и нянчила его первенца Артемку, и еще - что сохранила некоторые его стихи, присланные в письмах. Но она не даст с собой, если только списать. "Конечно!" - откликнулась я.

Я не люблю еду в больших количествах, и меня выворачивало от этих гор колбасы и помидор. Задали чистить селедку. Ненавижу чистить селедку, но тут я очень скрепилась. Мне было тошней и тошней, по рукам до локтей тек жир, но я стиснула себя, сдержала, раз я могу помочь хоть чем-то. Пять штук осилила. От всей этой технологии едива я не смогла потом ничего есть.

Кладбище, боже мой. На крутой заснеженной горе, в соснах, в таком нереально красивом месте лежит теперь Миша Жаравин. Вся его родня - родители, брат, сестра с мужем, другие родичи, друзья - не запомнила, кто стоял перед его могилой. Тетя Настя причитала громко и гулко в морозном воздухе, крестилась широко, шире плеч, от затылка до пояса. Все что-то говорили, но я ничего не помню, как оглохла. Встала коленями в снег, прислонилась лбом к железу памятника.

Прости, прости, не помогла тебе, не пожалела. Ты "в ледяную лег постель". Водка растворила кляп, забитый в горло. Не понимаю, почему никто не стал больше пить, только я, отец и еще кто-то, трое. Остальную водку Коля угрюмо разлил по могильным сугробам окрест. Коля вообще не сторонник выпивки, он и на поминках, как девять дней было, тоже не пил, не мог, он считает - одинока эта скорбь, трезва. Посидеть, помолчать... А здесь действовала вековая привычка. Ох, как много слез, как много водки вослед, Миша...

Пока шли приготовления в доме, мы с Тоней сбегали в Еловинскую библиотеку к той самой А.М.Ш., посвящение которой стояло на его стихах. Подружка, с которой гулял до околицы. Она такая красавица, эта Аня. Сказала, что Мишка запойно читал книги, просто в огромных количествах. Что она делала выставку ко дню его рождения: полочка с газетными публикациями и портретом... Что лучше всех знает Мишку как писателя учительница по русскому Тамара Пустохина, жена Николая Пустохина, дружка Мишиного (в бабнастином письме: "дружок твой Пустохин Олег"). Она провела в школе несколько уроков по его творчеству, крутила пленку с его голосом. У нее единственной есть пленка, где Жаравин сам читает свои стихи! Потом я встретилась с этой учительницей на поминках, но там не было обстановки как следует поговорить.

Все стали вокруг поминального стола, как в церкви. Старуха, главная среди прочих, долго и торжественно читала молитвы, и у нее это получалось лучше, чем у священников в храме - никакой скороговорки, все раздельно, выразительно, скорбно. Я даже вникала в смысл, меня обуревали высокие чувства, как ни странно.

И вдруг, положив очередной крест, я поняла, как крестили Мишу Жаравина. Ближайшая церковь за шестьдесят километров в Кич-Городке или того дальше. Вокруг лес и лютая стужа, ну куда бы она поехала с малым ребенком! Конечно, его крестила здесь вот такая же главная старуха, читала нужные молитвы, вела обряд. А это значит - ненастоящее с точки зрения церкви крещение, и мы его соборовали некрещеного, и желая облегчить путь грешной душе, отяготили ее еще больше... Но крестящий - только посредник, главное - "все мы рабы Божьи, дитятко", как говорила Мишкина бабка Серафима в "Равновесии". Главное, они ведь думали об этом, крестя ребенка, а могли бы и забыть в такой-то тяжелой жизни. В этом смысле причастность к Богу даже честнее, искреннее, чем просто церковный обряд. Так мучилась, сомневалась и сама себя утешала я.

Отчитав молитвы, сели за стол. Старушки поджимали рты, не ели-не пили, тетя Настя убивалась, уговаривая всех.. Велели мне сказать что-нибудь.

Самочувствие отвратное! Точно такое же, как при прощании с телом на Пошехонке, как на поминках сразу после смерти, на его квартире. Каждому выступающему хотелось дать в лоб, выместить на нем свою горечь и гнев, трудно это было терпеть, невозможно.

Вот так и здесь. Я показала журнал "Свеча", вспомнила первые шаги Жаравина в литературе, как мы общались в ним в редакции. Мол, я ему не учительница, а как бы его литературная нянька, сама училась с ним одновременно.

"Удивительно, как он напитан всем этим деревенским, он давно жил в городе, но по сути оставался здесь, в Еловине. От деревни отстал, к городу не пристал... И как любовно писал он об этой деревне, как рос тут и любит все тут, так и лежать пришлось тут же. Здесь его знают не как писателя, а просто как родича, парня соседского, поэтому все правильно, пока живы эти поколения, так и он жив будет. У меня перед ним долг человеческий. Я хочу собрать и книгу выпустить, книгу как память. Не знаю, кто ее тут прочтет, кроме учительницы Пустохиной, может, она просто так, как память от нем живом - она будет стоять вот здесь, около божницы с его фотографиями. Но все равно я сделаю это..."

Старухи устали держать рюмки, пальцы их дрожали, я глянула и оборвала себя. Они переглядывались: "Што ль, жена?" Я кинулась объяснять: "Жена у него первая - Света, а последняя - Лина, та, что приезжала хоронить... У меня своя семья есть - муж, детей трое... Это моя работа..." Но они про работу не понимали, а может, не верили. Я чувствовала себя дурой.

Дядя Гена рассказывал, что Миша мальчонкой был черезчур вострый, и когда его брали с собой в работу, схватывал все на лету. Говорил, что много в рассказы от него, от отца пошло, а еще от бабки покойной, рядом с которой его положили. И действительно, большинство ранних рассказов Жаравина украшает образ отца, сильного, доброго, умелого человека... Про мать и говорить нечего - от нее вся доброта в Мишке и его воспоминаниях. Чего только стоит любовное описание родителей в "Излучателе", ведь узнается даже говор родного дома... Но застолье было тягостным, насильным, я чувствовала, что никто ничего не расскажет толкового, и сама я тут совершенно лишняя. Коля Жаравин, кажется, был прав, что не хотел, не мог сидеть за столом. Он помогал, но держался в тени. Лицо у него было серое.

Вечером ходили к Тоше на квартиру и я торопясь, списывала у нее сохранившиеся стихи. Она же дала мне из родительской коллекции несколько фотографий для книги. Тоня очень душевная, она раскрыла мне Мишу как любимого, в чем-то очень беззащитного человека, запутавшегося в жизни. Тоня знала его слабости, которые шли от мягкости, от страха ранить близких людей. Пока я разговаривала с кем-то, еще ничего. Дома у Тони, как в нормальной городской квартире, мне было легко и уютно. Я читала, писала, улыбаясь, смотрела, как маленькая дочка Тони меряет привезенное дядей Колей платьице с пышной юбкой... Как пришла опять в родительскую избу, силы меня покинули. Лежала, сьежившись, на Мишкиной кровати, отчаяние обступало.

Зачем я тут? Кому нужна? Зачем ринулась в такую даль от своих близких? Ведь я нужна им больше, чем здесь. Конечно, я должна была поклониться могиле и дому. Но какая тяжелая, суровая тут жизнь. Люди стерпелись, как жалко их всех. Наверно, только в таком месте, где лютые морозы и лютая жара, где работать приходится круглые сутки, до изнеможения, где красота природы - единственное утешение души - мог появиться такой удивительный человек как Михаил Жаравин.

Поэтому он и рвался сюда! Уж я-то знаю, помню его бесконечные сокрушения - "домой, домой надо", "опять у матери нога болит, как она там управляется", "неужелиТоня замуж идет", "сенокос прозеваю, сена в хозяйстве не будет" и все прочее. И не так, чтобы долг отбыть, а именно рвался сюда в удовольствие, с жаждой... Поэтому и мне предлагал поехать, ведь он хотел, чтобы кто-то еще порадовался за его родное Еловино, увидел, как здесь может быть хорошо. Помню и спокойные, светлые письма, которые он отсюда писал, и стихотворение "Пощелкивал кузнечик" навеяно Еловиным, и в рассказах его герои снова и снова возвращаются в родную деревню, чтобы отойти от пережитого, вздохнуть, начать новую жизнь... Может, если бы успел, так описал бы он и красавицу Аню в библиотеке, и учительницу, которая на уроках односельчанина проходит...

Утром я была совсем больная, есть не могла, бок очень болел, живот болел, болело все как побитое, мне через две недели предстояла операция. Тетя Настя и Тоня хлопотали, складывали мне в сумку какие-то припасы, я отказывалась, но они не слушали, они отнеслись ко мне как к родне. Обратную дорогу перенесла очень плохо, отлеживалась потом. Конечно, я очень благодарна Коле Жаравину за то, что дал возможность поклониться их Дому, хотя этот рывок и оказался для меня слишком тяжелым.

Сила Жаравина, еще более явственная после этой поездки, всегда была и остается для меня загадочной. Она, эта сила, загублена некстати и временем нашим, и отчасти, наверное, мной. Я-то хорошо понимала уникальность этого человека. Мне его жизнью и день не прожить, а он так жил 36 лет, и жил бы еще долго. Кто я такая, чтобы судить о законах этой жизни - могучих, неведомых и грозных? Я только свидетель случайный. Столкнулась с Мишей Жаравиным на перекрестке любви и печали и сделаю все, чтобы запечатлеть это для других людей.