Вечерний Гондольер | Библиотека

Сергей Михайлов

НЕИЗВЕСТНЫЙ СОЛДАТ

 

НЕИЗВЕСТНЫЙ СОЛДАТ

Подняли ночью и спросили:

- Что делаешь?

- Сплю. Проснулся.

- Четко отвечать. Имя.

- Сергей.

- Фамилия.

- Михайлов.

- Пол.

- Не видно?

- Пол.

- Мужской.

- Возраст.

- Тридцать. Двадцать девять лет шесть месяцев девятнадцать...

- Отставить. Рост.

- Метр семьдесят два.

- Вес.

- Не знаю.

Взвесили. Записали: шестьдесят один.

- Объем грудной клетки.

- Не знаю.

- Размер обуви.

- Сорок первый.

- Служил?

- Нет.

- Причина.

- Хронический гломерулонефрит.

- «Гла...»?

- «Гло...».

- Самочувствие в данный момент.

- Хорошее.

Записали.

- Семейное положение.

- Так себе.

- Отвечать по существу.

- А, женат. Я подумал...

- Разговорчики! Война идет, знаешь?

- Где?

Записали.

- Пацифист?

- Да.

- Вегетарианец?

- Нет.

- Судим?

- Нет.

- За границей был?

- Я родился в Молдавии.

Записали.

- Род занятий.

- Пишу. Коллега.

Записали.

- Личные привязанности.

- Мама, папа, жена, дочь. Друзья.

- Можешь назвать фамилии?

- Зачем?

- Можешь?

- Могу.

- Адреса?

- Нет.

- Давай фамилии.

- В чем меня обвиняют?

- Ни в чем.

- Тогда зачем...

- Фамилии.

- Ну, Тозик.

Записали.

- Еще.

- Ужгин. Бродский...

Пишет.

- ...Рейн. Довлатов...

Пишет.

- ...Ерофеев, Вениамин. Набоков. Манн. Борхес...

- Иностранцы?

- Да.

- Тоже пацифисты?

- Видимо, да.

- Поддерживаете переписку?

- Некоторым образом.

Записали.

- Знаешь языки?

- Английский.

- Шпрехен зи дойч?

- Знаю пару слов.

- Например.

- Гитлер капут.

Записали.

- Сексуальные предпочтения.

- Между кем и кем?

- Мужчины, женщины, дети, старики, трупы, овцы...

- Овцы - точно нет.

- Остальное?

- Пробовал только женщин - живых и не старых.

- Понравилось?

- Когда как.

Записали.

- Жене изменял?

- Нет.

- Об этом никто не узнает.

- Честно, нет.

- Сколько лет женат?

- Девять.

- И - нет?

- И - нет.

- Выпить любишь?

- С хорошими людьми - да.

- Любимый напиток?

- Водка с Тозиком.

- Сколько можешь выпить?

- До утра.

- И ни одной измены?

- Нет.

Записали.

- Родину любишь?

- Чего?

- Родину.

- Какую?

- Родины не знаешь?

- Я в Молдавии родился.

- Россию!

- Люблю!

Записали.

- Вычеркните. Напишите: «Отвечает взаимностью».

- Поздно. Машину водишь?

- Нет.

- С парашютом прыгал?

- Нет.

- Спортом занимался?

- Безуспешно.

- Стрелять умеешь?

- Умею.

- Встать. Смирно. Шагом марш.

Дали мне автомат и убили в первом бою.

 

 

 

ЧТО-НИБУДЬ ВЕСЕЛЕНЬКОЕ

 

Женщину, которая помогла мне в семнадцать лет расстаться с девственностью, в нашем поселке звали Веселой Маргаритой. Случилось это за день до моего отъезда в Город на учебу - и тогда я впервые понял подлинную причину возникновения ее прозвища. Когда она сняла с меня затянувшуюся лихорадку невинности, сняла, как знахарки снимают хворь - взяв ее в себя, - и легла рядом, эта сорокалетняя женщина, ровня моей матери, перед которой я испытывал равный же страх, сказала:

- Ну, а теперь расскажи что-нибудь веселенькое.

Помню, я рассказал глупейший анекдот про пьяницу с замком. И Марго хохотала до самого моего ухода - больше, видимо, надо мной, чем с анекдота.

В день отъезда за обедом отец сказал матери, что завтра сходит к Веселой Маргарите поправить замок в сарае - и я вдруг заметил, как смеялись его глаза, пока губы произносили это имя. Отец был отменным рассказчиком всяких веселых историй, и я подумал: хорошо, что мне сегодня уезжать, теперь можно не вернуться вовсе.

Но я возвращался - на каникулы и потом, когда институт был позади. Дом есть дом. Кроме того, меня тянуло к Марго. Это влечение никак не менялось со временем - потому, думаю, что было не только телесного свойства. Мне нравилось проводить с Марго вечера поначалу, когда, удовлетворяя во мне неопытность мужчины, она тем самым показывала, что видит его во мне, как никто из близких. Но и когда от наших с Марго сексуальных уроков осталась лишь ее заключительная фраза “Ну, а теперь расскажи что-нибудь веселенькое”, - которую погружавшийся в морщины рот произносил с неизменной мечтательностью, - в годы забвения Марго я открывал ее калитку с прежним нетерпением. Я любил привозить ей ворох городских происшествий, и мы растягивали его на несколько вечеров - до моего возвращения в Город. Героем некоторых из этих историй был я сам, и далеко не все они имели веселую начинку. Но удивительное дело: стоило поделиться ими с Марго, как ее отклик, или комментарий, или просто смех возбуждали во мне крепкую здоровую иронию взамен хандре героя.

Марго была умная женщина. Когда умер отец, я приехал в поселок и, естественно, первым делом забежал к ней. “Знатный был болтун, - сказала Марго, - а ёбарь никакой”. Стоя потом у гроба, я вспомнил эту эпитафию и едва не рассмеялся. Но именно она помогла мне в тот день с легким сердцем простить отцу все его грехи перед матерью, которых я, конечно, не знал. Не знал я и того, нуждается ли он в моем прощении. Я - нуждался.

Марго умерла на прошлой неделе. Я был в Городе. Мать не посчитала нужным вызвать меня на похороны. “Какая ты ей родня”, - позвонила она час назад. Оказалось, у Марго были родственники: две сестры приехали хоронить. “Поминки учинили с большим размахом, - рассказывала мать. - Все почему-то тебя ждали. Но какая ты ей родня?”

Моя слепая мама, думал я, она ничего не замечала. Ей и в голову не могло прийти, что ее муж и сын бегают к одной женщине. По сути, она присутствовала на похоронах дважды соперницы - и лишь собственная слепота избавила ее от проклятий над могилой. Веселенькая история, будет что рассказать Марго...

08.05.96 г.

 

 

 

EINE KLEINE LIEBE IN KOLN

 

-1-

 

Ее рот был недоступен по уважительной причине: она смеялась.

Смеясь, она захлебывалась. Это напоминало мне обезумевшую горлицу. Когда горлица теряет рассудок? Когда находит в своем гнезде кукушонка. К любви это не имеет никакого отношения. Кукушонком в данном eine kleine случае был я.

- Забудь ты о сопровождении группы. Я просто - молодой человек, двадцати пяти лет, мужеского пола, который пригласил тебя в кафе.

Она не слышит. Она обезумела: русские за границей - чистые дети, за ними нужен глаз да глаз! Она старше всех нас, вместе взятых, лет на пять. Столько она здесь живет. Как мало человеку надо, чтобы извратить свой образ мысли. Она думает, что я в самом деле хочу учиться в Германии. Я умный, энергичный, у меня свежие мысли, и я мог бы даже заняться бизнесом здесь, в Кельне... Я думаю, что на мне свежее белье, и я мог бы заняться любовью прямо здесь, в тени Собора, прямо сейчас. Или в самом Доме, как это делали паломники долгими средневековыми ночами.

По ночам Дом приподнимался на цыпки и с истинно немецкой учтивостью держал дистанцию. Подойти к нему вплотную не было никакой возможности. К любви это имело самое прямое отношение: она тоже ускользала. То есть, сначала мы вдвоем ускользали от группы, а сразу после я оставался один на один с архитектурой. И я еще должен был благодарить их просвещенного Gott`а за то, что устроил аккурат в эти дни каникулы в институте (она учится экономике). Но что бы ему стоило лишить ее вдобавок жилья, которое необходимо приводить в порядок, права на переписку, которую давно пора разобрать, друзей, которые ждут звонка, и склонности вести здоровый образ жизни? Она уже две недели не ходила в бассейн, и вот видишь, какая славная погода, не хотелось бы упускать случай пробежаться в парке. Два круга. Трусцой... Что можно возразить человеку с настолько исковерканной системой ценностей? Я бежал в другую сторону и кружил по Кельну, как английский бомбардировщик, с той лишь разницей, что мой боезапас остался неизрасходованным. Вечером мы вместе ужинали. Вместе с группой.

Группу, тем временем, одолевали ревнивые подозрения. В отношении нас - по крайней мере, в этих глазах мы были заодно! - у них скоро не осталось ни одного вопроса. Они читали мой ненаписанный роман, как комикс, где главными персонажами, без сомнений, были наши гениталии. От такой мистификации мне было не по себе вдвойне: я ведь далеко не герой-любовник, комикс - не мой жанр. Она же чувствовала себя свободно в любом жанре, в разговорном - особенно. Хотя в этом хохот мешал ей самой. Кроме того, на правах старшей, она давала советы.

- Берете молоко, взбиваете только что купленным миксером и добавляете в кофе - капуччино готов в домашних условиях!

- Берете каталог немецкой бижутерии, заказываете образцы и везете их в Россию - свой бизнес начать проще простого!

- Берете бутылку водки, выставляете ее бомжу, зимующему в вашей даче, - и он охраняет ее от набегов прочих оборванцев. На крайний случай - выходите за него замуж!

Человек пять лет не был в России. Понятно...

Кой хрен понятно, когда как раз наоборот. Ее принцип в делах: задумал - поверил - сделал. Мой принцип во всем: задумал - поверил - передумал. К любви это имело отношение в форме вопроса: почему она не задумала полюбить меня? Почему она не поверила и не сделала именно со мной именно это? Или в делах любовных ее принцип давал осечку? В общем, как я ни старался назвать ее на немецкий манер Homo Lieber, человек любящий, - всякий раз получалась классическая латынь: Homo Liber, человек свободный. А за границей уважают личную свободу. Я знаю заграницу - я про нее читал. Например, там, чтобы решить дела, зовут в ресторан. Прекрасно! Значит, чтобы пригласить ее в ресторан и не нарушить личной свободы, мне достаточно обзавестись каким-нибудь делом...

 

-2-

 

В кофейне под сенью Дома мы вели исключительно деловую беседу. Я мог бы сказать, что люблю ее - но сказал, что люблю немецкую литературу; мог бы сказать, что мне нужна она и только она - дал понять, что не прочь обрести немецкого читателя. Единственным признанием, на которое я решился, было признание в писательстве.

Она заказала струдель. Он стоил 6 марок. Плюс 4 марки за кофе. Плюс 2 - за чай. Дважды. И марка чаевых. Итого... Она полезла в сумочку. Она полезла туда за деньгами!!! Я не знаю, что нарисовалось в эту минуту на моем лице, но к любви это точно не имело отношения. Это имело отношение к застрявшему струделю. Расплатившись “на опережение” с официантом, я спросил ее, всем ли она устраивает подобную экзекуцию с сумочкой? У них так принято, ответила она, обычно сумму делят поровну, а сейчас и вовсе особый случай: сопровождающее лицо обязано тратить на нас деньги фирмы. Тут-то я и напомнил ей, что - забудь про группу, милая! - мужчина в двадцать пять лет предпочитает сам становиться сопровождающим лицом... И еще я пообещал отыграться. Это не было всплеском оскорбленных эмоций, хотя и имело отношение к любви. Я знал, что говорю. Более того - я это видел.

Цветочный лоток, как помесь клумбы и колесницы, уже показался из-за угла и двигался прямо на нас. “Выбирай”, - услышал я свой покровительственный голос, когда мы поравнялись. Я забыл название фиолетовых соцветий, которые она выбрала, помню только, что стоило это богатство две марки. Причем, насколько я понял их систему оплаты, сюда входила стоимость одного поцелуя. Не знаю, имел ли он отношение к любви. Во всяком случае, его нельзя было, как финансы фирмы, распространить на группу. Куда она меня чмокнула, я тоже почему-то не в силах вспомнить. Скорее всего, в щеку, хотя не стал бы целиком доверяться памяти: с ней тогда что-то произошло. Какое-то перенасыщение. Некоторое время в голове были только цифры. Шесть + пять + три = номер ее машины. Один + пять + четыре = номер ее дома. Два + один = номер полосы, по которой она укатила. Один = количество, в котором я остался гулять вдоль ночного Рейна.

Опять она ускользнула! Опять Дом поднялся на цыпки. Опять английский бомбардировщик искал колыбели своим боеголовкам...

До моего отъезда у нас оставалось неполных два дня.

 

-3-

 

Вернувшись в гостиницу, я не стал подниматься в номер. Минуту назад я твердо решил ночевать сегодня у нее. Она про это еще не знала. Она проводила вечер с приятелями где-то в неосвоенной мною части города. Зато в кармане у меня лежала ее визитка с домашним адресом.

- Дер Радербергер-штрассе? - из планов города портье выбрала самый подробный. Ее прогнувшийся мизинец пересек Рейн и пошел бродить по окраинам. Бродил... бродил... Мне стало его жалко, казалось, еще шаг - и он навсегда потеряется в концентрических линиях ночных улиц. Шаг был сделан.

- Ра-ра-ра-ра-ра, - сказала портье на родном наречии.

Я попросил ее говорить хотя бы по-английски. Сделав над Кельном широчайший мах рукой, достаточный, чтобы охватить половину объединенной Германии, она окортавила свое “ра-ра-ра” в соответствии с английской транскрипцией. Я понял, что меня отсылают на другой берег Рейна, и что это путешествие может быть для меня “э литл денджерос”.

- Возьмите такси. - Улыбка расправила ее озабоченное чело. - Это обойдется вам примерно в пятьдесят марок.

- Фифти маркс? - переспросил я таким тоном, словно ожидал услышать сумму в десять раз большую. Сказал то ли “данке”, то ли “сенкью” - и пошел.

Шел я долго. До тех пор, пока “фифти” не упало до двадцати.

- О`кей, - сказал я тогда таксисту с профилем Маттиаса Руста.

Через Рейн мы не поехали: пальчик портье таки заблудился. Но окраины он бороздил не зря. За третьим поворотом Кельна я уже не узнавал. Шофер, между тем, насвистывал серенаду Моцарта - и в этой мелодии, как в кипятке, плавились мои, пардон, ядра. Голова была занята другим.

Мое внезапное состояние с одинаковой точностью можно было назвать платонической влюбленностью и похотью кастрата. Ядер я не чувствовал. То есть, я ощущал, что они дымятся, но мне было на это наплевать. Секс и эти два его сосуда вдруг перестали меня занимать, их присутствие раздражало. Услышав теперь их навязчивое “Хотим! Хотим!”, я посылал их туда, где они, собственно, и находились. “Какого же тебе надо на Радербергер-штрассе?” - спрашивали они. Об этом я и думал. “Мне нужна она”, - пришло в голову. “А что ты будешь делать с ней?” - “Смотреть. Слушать. Гладить по щеке. Целовать”. - “А спать?” - “Буду и спать”. - “Так имей нас в виду...” Каковы наглецы! “Запомните, - сказал я им, - не вы везете меня на Радербергер-штрассе. Это я вас туда везу!” - “Приехали”, - вмешался таксист.

- Уан хандрет фифти фор, - приняв деньги, указал он на стену темных окон.

Мы вышли.

Тихая, пустая, как пенал, улица. Спят бюргеры. Спят рядком их автомобили. Свет, словно просеянный через асфальт, возносит на небо тени. И тут... взошло солнце! Было оно красным, трехдверным, носило номер “K-CD-653”, называлось “Fiesta” и вынырнуло откуда-то справа, буквально из-под руки. Пунктуальность их Господа меня покорила, я пообещал ему, что обращусь в католичество. Вот только разберусь с этой женщиной.

Она меня не узнала. Она меня не ждала. Я ее удивил. Удивление ее обременяло.

- Что же мне с тобой делать? - выпорхнув из машины, горлица захлопотала, закружила вокруг меня. Обхватила мою руку крыльями - видимо, испугавшись, что я потеряюсь, искать потом...

- Как ты сюда забрался? Мои знакомые с трудом находят... А ты, надо же... Но слушай, что же мне с тобой делать-то?

- Ничего не надо делать.

Я, как и полагается кукушонку, наслаждался ее растерянностью. А ядра взмолились: “Пойдем к тебе!”

- Понимаешь, - ответила она мне на их предложение, - здесь не принято приглашать домой.

“Где же ты с мужиками встречаешься?” - ворчали ядра.

- Вот и сожительница моя не спит. - Она кивнула на одиноко горящую розовую шторку.

“Сожительница?!” - Ядрам было невдомек, что родной язык забывается, теряя прежде других свои пикантные значения. Но, честно сказать, я тоже готов был поверить любому, что прояснило бы ситуацию.

- Не беспокойся, мне просто захотелось тебя увидеть, - сказал я, взглянув как-то мимо нее.

Мне вдруг стало неловко. Выходило, что правда была в ядрах: без них мое ночное паломничество теряло смысл. Но они все утяжеляли, так что легче не становилось. Оставалось одно - отдаться воле матушки-горлицы...

Ни к чему это не привело. Только до пивной (кёльш & апфельзафт) и обратно к номеру 154 по Радербергер-штрассе. Мы оба устали. Я бы сказал: нам обоим было нелегко. Мы стали прощаться. Тут уже я обхватил ее - чтобы не потеряться раньше, чем она уйдет. “На прощание у них принято целоваться”, - затаив последнюю надежду, напомнили мне мои верные ядра. И я поцеловал ее. И она меня поцеловала. И я искал ее губы. А она, кажется, сказала: “Я не могу”. Тогда я еще крепче обнял ее - и вышло совсем по-приятельски, - и сказал: “Я к тебе так привык”...

Вот и все.

Вечером следующего дня я улетел. Кукушонок выпал из гнезда, но горлица этого не заметила. У нее была масса других забот, и к любви они не имели никакого отношения.

 

 

 

ЭПОХА САНТИМЕНТОВ

 

Который день слезятся глаза. Хотя ничего и не произошло, не происходит. Вовне тоже. Ветер сгинул, сдох третьего дня, разложился на щекочущие нос молекулы. Глаза, соответственно, слезятся.

В голове строчка: “Пришла эпоха сантиментов...” Никогда не думал о себе, что - поэт. Однако же строчка не заемная, своя. Бестолковая, как... смерть, итог жизни, в котором нет никакого нового содержания - в этом последнем сообщении, - но лишь известное раньше, вывернутое наизнанку, когда ты вдруг не говоришь - и слышишь; то есть - откровение. Глаза хоть и слезятся, а зрение исключительное.

Откладываешь очки, забываешь. Тут же решаешь не смотреть на то, что расплывалось, пока не приобрел подходящие линзы. Жаждешь предельной чистоты восприятия, поэтому питаешь взор только тем, что по природе своей расплывчато - природой. Вообще, живешь в деревне. Вспоминаешь великое голливудское наследие. За ночь изрыдываешься так, что назавтра весь день глаза на мокром месте.

Кажется, уже и плешивеешь. В халате поперву чувствуешь себя неуютно, зато на молочницу все меньше косишься, все легче смеешь глядеть в упор, даже как-то сверху вниз - с крыльца, даже подбочениваешься. Чуть она за калитку, холопской опрометью бежишь к зеркальцу над рукомойником - ловить свой маслянистый взгляд. Раскисающий через секунду. Молоко пьешь безразлично, точно теленок-искусственник.

Во сне мычишь, то ли воешь. Тычешься в подушку - ищешь титьку. Руку, пупок, что там еще бывает? К молочнице уже не выходишь. Меняешь халат на трико. Рукомойник зацветает. Чтобы избавиться, задумываешь продолжить про “эпоху сантиментов”. Без переноса ударения рифму не подобрать - первое, что приходит в голову. Затем вспоминаешь про “моменты”. И, наконец, останавливаешься на том, что строчка вовсе не твоя. Тютчева или Мандельштама... Точно - Пастернака, страница 140. Чувствуешь небывалое облегчение. Прослезившись, возвращаешься в город.

В городе ни ветерка. Перед подъездом слышишь причитания старожилов по поводу урожая. Спешно выселяешь квартиранта. Проветриваешь квартиру, пропахшую чужой любовью. Находишь очки, порядком ослепшие за твое отсутствие. Покуда шаришь по книжным корешкам - от Пастера к Пасторальной лирике - несколько раз вспоминаешь молочницу. Вынимаешь нелюбимого Пастернака, разрываешь девственные страницы, долго листаешь туда и сюда в поисках 140-й. Глядь - а их всего 139.

 

03.02.97 г.

 

Высказаться?

© Сергей Михайлов
HTML-верстка - программой Text2HTML

)