Фиолетово – жёлтые отблески солнца скользят по щербaтому столу, шифоньеру с разбитым зеркалом, старому посылочному ящику с детскими игрушками и застревают в ворохе сырого белья, приготовленного для глажeнья. В двух низких креслах, стыкованных на ночь, спит ребёнок. Ножки его поджаты под тонким одеялом, рот приоткрыт, кулачёк упирается в щёку. В углу, на деревянной кровати, против низкой кирпичной плиты со ржавыми кольцами, спят мужчина и женщина. Он бормочет о каких-то бумагах, временами вскрикивает. Она безмолвно спит лицом к стене после суетного дня и ненавистной стирки в жестяном корыте.
Через сорок минут будильник опрокинет их в холодное мартовское утро. Она станет хлопотать на закопчённой кухне вокруг примуса и бутербродов с консервированным паштетом, купленным у поварихи из больницы. Он будет стелить постель, выгребать золу из остывшей плиты, а потом сядет на край кровати и провалится в дрёму ещё минут на десять.
Когда Она войдёт в комнату, Он встрепенётся, подхватит с полки деревянную подставку и торопливо сунет её под чайник, который Она выжидающе будет держать над столом.
Потом Она разбудит сына; и ребёнок, как всегда, начнёт день с плача и будет упрямо натягивать одеяло на сонную голову. Она будет нежно шептать «mi querido hijito»*, обещать что-то, ласкать его и задыхаться в восхищении от шелковистых пепельных завитков на детском затылке. Мальчик захнычет, оттолкнёт её руку, а Она ему, ещё сонному, примется надевать толстые коричневые чулочки... Наконец, застегнёт их на петли, поцелует его в щёку и потянет за руку; они побредут в кухню, и над утробой чугунного отлива Она будет обтирать ему лицо и шею холодной водой.
Протяжные гудки пронзят утренний город, зашипит армия чайников, в половинках газет спрячутся унылые завтраки, захлопают бесчисленные двери... Серая масса высыплет на улицы и заспешит к фабрикам, конторам... Тысячи ртов будут выдыхать «деручий» табак «Беломорканала», отхаркивать, отрыгивать и чертыхаться, а заскорузлые пальцы - растирать набрякшие от вчерашней пьянки глаза.
Танго в раздумьях аккордеона, тягучее, как мёд, осторожно ступает и пробежкой крадётся к гибким телам... Вдруг обрушится дерзким порывом, смерчем закружит юбки, брюки, чёрные чулки, галстуки и красные губы; побежит электрическим разрядом по коже... И крепче сожмутся ноги, и туже сплетутся руки, и только замелькают туфли, и засверкают глаза. Она упадёт на его согнутое предплечье, и он поволочит её покорное тело... Но вот она вскипит, вопьётся ступнёй в его ягодицу ... Его рука стиснет её бёдро... Снова замелькают черно-
красные пятна и замрут чулками, губами, глазами; и трепетный стон не то музыки, не то сплетённых тел взметнётся столбом и с дрожью расплещется в последнем аккорде...
* (исп.) мой любимый сыночек
Пока ребёнок ест завтрак, Она выбегает из комнаты за позабытым ножом и, замерев в дверях кухни, любуется его смуглым мускулистым телом, извивающимся под струёй. Взгляд его выхватывает её тонкую фигуру в проёме двери. Он поворачивается, делает к ней шаг и, разбрызгивая воду, стекающую по спине и груди, мокрыми руками обхватывает её матовое лицо и с нежностью втягивает её губы в свой рот. Она поджимает ногу и медленно касается его коленом и растекается по его груди и бугристому животу… Он подтягивает халат и руками обвивает её ягодицы... -Mama,- кричит ребёнок из комнаты... Они вздрагивают и отталкиваются друг от друга. Она спешит в комнату, а Он поднимает упавшее полотенце и вдруг со стоном бросается к отливу и смывает неудержимое семя.
-Dios mio,- шепчет Он с отчаяньем,- no lo puedo aguantar mas… no puedo…
Que es lo que hicimos que nos castigas tanto?*
Он упирается лбом в шершавую стену и с силой ударяет по ней костяшками пальцев. Слёзы бегут из глаз. Он наклоняется и усиленно плещет водой в лицо.
В коридоре хлопает дверь. К кухне приближаются шаркающие шаги соседки Анны Митрофановны. Он отходит в сторону, начинает вытираться. Щёлкает выключатель, загорается ещё одна лампочка скарлатинового света.
-Доброго ранку,- кланяетсяся Он ей.
-Угу,- бурчит Анна Митрофановна, глядя в пол. Она ждёт, что Он извинится за лужу перед умывальником, но Он молчит. Анна Митрофановна не выдерживает:
- И кто же это будет подтирать?
Он беспомощно топчется, ищет глазами тряпку, но не находит.
- Понаехали на нашу голову!- Анна Митрофановна перегибается через лужу и опорожняет в отлив зелёный ночной горшок.
-Пробачте,- бормочет Он виновато и спешит в свою комнату.
-Шоб ты сказился,- шипит ему вслед Анна Митрофановна. По-прежнему с горшком в руке, она ногой тянет половую тряпку из-под своего кухонного стола...
-Хуже немцев... те чистоту уважали, а эти, чисто цыгане, лопочут и курят цельный день, а убрать за собой - дудки!..
Анна Митрофановна увлечена и не замечает, как в кухне появляется молодая блондинка с большими металлическими бигуди. Анна Митрофановна поспешно заводит руку с горшком за спину, и морщины её
растягиваются в улыбке:
-Утречко добренькое, Верочка! Ну, как спалось? Что снилось?
-Здорово, Митрофанна!- басит блондинка. – А шо снилося? Я вчерася як вырубилася после пьянки, так ничого и не помню... Ты, Митрофанна, случаем не видала, я одна пришла или хто был со мной?
* (исп.) Боже, я больше не в силах вынести... не в силах... За что ты нас караешь?
Блондинка громко икает и осторожно трогает бигуди. Из надорванного кармана китайского халата она извлекает пачку папирос.
- Дай прикурить, Митрофанна. Я свои в комнате оставила.
Анна Митрофановна торопливо протягивает ей коробок спичек и понимающе подмигивает:
– Да уж не одна, Верочка... с лётчиком прилетели... хэ-хэ... Красивый такой мужчина... видный...
- С лётчиком?.. – задумчиво тянет блондинка. Она недоумённо кривит губы и выпускает дым через ноздри: – Хм... не помню...
- Вы, Верочка, поосторожней перед отливом... Пол мокрый ещё... Я только подтёрла за испашкой... налил лужу, понимаете, а убрать за собой извини-подвинься... точно свинья... Как вам такое нравится?
- А шо? Испашка мне очень даже... только гордые они чересчур и, акромя выдры своей глистозадой, никого не видют... А-то бы... я его бы...
Обе женщины весело смеются. Анна Митрофановна даже рукой машет от удовольствия.
- У них в Аргентинии бабы неинтересные, а мужики страстные, як наши грузины... А этот ещё и красавчик! Токо чого их сюды принесло?
- Не знаю, Верочка, не знаю... Я вот хотела просить у вас, если не затруднительно...
- Тридцатки хватит? - вяло спрашивает блондинка.
- Да уж хватит... конечно... Мне до следующей среды, а в среду у Пал Васильича получка, так я сразу...
- Да ладно те, Митрофанна! Кода отдашь, тода и отдашь...
Блондинка бросает окурок в отлив и поворачивает голову на звук шагов из коридора.
- Ишь, святая троица! - Анна Митрофановна презрительно хмыкает, - кажное утро втрёх высыпают.
- А где он работает? – блондинка, опершись о косяк, выглядывает из кухни.
- Шут его знает, Верочка. Иногда днём дома торчит, а то допоздна не приходит. Её видала в хлебном на разрезке… а он - не пойму…
- А ты разузнай, Митрофанна! Не мешае знать, с кем живём под одной крышей! Може, они шпиёны... Так наш долг выведать и докласть... Ты как думаешь?
- Так и не думаю! Точно шпионы! Иначе какого хрена сюдой из Аргентинты тащиться? По мне, так сразу бы их на Колыму... Кабы не помер Сталин в позапрошлом году, так их бы вмиг упрятали! А тут комнату дали в самом центре, ребёнка в детский сад без очереди... На всём готовом живут... О нас власти, небось, не хлопочутся... А этим, здрасьте-пожалста, и то и сё... И шо с ними нянькаться, раз они здеся!
Танго! Летучее, кинжальное танго! Томное до онемения в кончиках пальцев... цепкое в тысяче касаний, в шелесте тел, в запахе воздуха, в гуле голосов и цоканье рюмок! Танго! Любимое танго! Щека к щеке с раздавленными бусинками пота; поворот головы, кружево ног... и переборы бандонеона... Танго под всхлипы гитары в сизом дыме сигары Сесара и хриплый голос мамаситы Тересы... И сварливая Росарио между столиками, опорожняющая пепельницы... Друзья, с которыми в детстве гонял в футбол... Любимые переулки, и пятна витрин в теплом декабре на Рождество... Свидания с Консуэло, Марисоль, Эстелой, Карлой... пока не встретил Линду... И первая послесвадебная неделя, которую провели взаперти... и пляжились всю вторую... и просыпались утром и благодарили Небо...
Он сидел на скамье в садике напротив гостиницы «Спартак» и глядел на колышущиеся тени веток акаций. В девять Он должен быть в номере 238 на втором этаже... второй этаж, номер 238, в девять... Господи, зачем всё это? Эта непонятная жизнь... Чужие люди, копошащиеся в его мыслях... Чужие запахи... А в Буэнос Айресе... Там кафе дона Игнасио, шум голосов портеньос, шутки друзей, привычная музыка... И мечты болтунов... А он ещё до хрипоты в горле доказывал Хорхе и Антонио... Боже милосердный!
На неньку Украину их семьи из Аргентины и Уругвая корабль доставил шестнадцать месяцев тому назад. Их приветствовали в порту флагами и маршами. Им жали руки, улыбались, кричали «ура», произносили радостные речи и называли «счастливыми», и они были счастливы... Их никто никогда так не встречал. Они без устали махали руками и плакали, потому что вздохи и молитвы дедов не пропали даром – они вернулись !
Сначала всех поселили в доме отдыха за городом. Постепенно стали развозить семьи по новым адресам. К концу третьей недели выкрикнули фамилию Пивень. Через пять месяцев всех снова собрали во Дворце железнодорожников на торжественном вручении паспортов. Их лица уже не сияли. Им велели помахать цветами перед кинокамерой, и они махали... с потухшими глазами и сомкнутыми ртами. С ними говорили по-русски, а они стеснялись своего заморского украинского - они уже многое усвоили в новой жизни...
После торжественной части к нему подошёл блондин и велел подняться на второй этаж. Он недовольно повёл плечом. Тогда блондин с силой произнёс: «Робiть, шо вам кажу!» И Он пошёл. В методическом кабинете на втором этаже его ожидали двое мужчин. Один лет пятидесяти и второй - совсем молодой. Старший поднялся навстречу, представился подполковником Урыгиным и энергично пожал ему руку:
- Поздравляю, товарищ Пивень, с получением советского гражданства и советского паспорта. Знакомьтесь, мой коллега, Владимир Михайлович Цикун.
Молодой протянул руку и приветливо кивнул. Они сели за низкий стол. Владимир Михайлович достал из портфеля свёрток и, протягивая его, сказал: - Это вам от нас подарок!
В комнату постучали, дверь осторожно отворилась: на пороге, широко улыбаясь, замерла буфетчица с подносом в руках. Владимир Михайлович резво поднялся и принял поднос. Разлив водку, он радостно потёр ладонями: «Прошу!» Подполковник ослабил галстук, прочистил горло и поднял стакан:
- Ну, ещё раз с замечательным событием в вашей жизни! Помните и гордитесь – вы теперь граждане великого Советского Союза!
Подполковник опорожнил стакан, ухнул, подхватил кислый огурец с подноса:
- Что же вы не пьёте, Альберто? Давайте-давайте, привыкайте к нашим традициям! Теперь, впрочем, и вашим!
И Он выпил и тоже выудил кислый огурчик. Подполковник заговорил о зиме, рассказал шутку про чёрный снег в Африке, которую Он не понял, а потом поинтересовался, нравится ли Ему проектное бюро, как Рикардо освоился в детском саду и пообещал другую работу для Линды. Ещё спросил, с кем Он и Линда поддерживают отношения в новой жизни, о чём говорят друзья... и продала ли Надя отцовский дом...
Он бросил тревожный взгляд на подполковника и пробормотал что-то невнятное... Голос подполковника сделался жестким:
-Только в прятки с нами играть не надо... Да-да, Альберто, не надо!
Подполковник поднялся и стал медленно вышагивать по комнате:
– Мы думаем, вы это делаете от растерянности... потому что напуганы произошедшими в вашей жизни переменами. Так ведь? Но мы здесь для того, чтобы помочь вам... Ну, разумеется, в свою очередь мы рассчитываем на вашу помощь... как принято меж друзьями.
Подполковник остановился и пристально посмотрел на него сверху:
- Я верю, что после сегодняшней встречи, ваша жизнь начнёт меняться к лучшему, товарищ Пивень. Вот за это обязательно надо выпить.
Подполковник кивнул Владимиру Михайловичу, и тот мгновенно потянулся за бутылкой.
- Я не розумiю, про шо ви говорите,- осмелел Он.
Тогда подполковник сказал, что они знают, пока его семье трудно, но пройдёт два-три года, Он подучит русский, его переведут на должность архитектора, Линда тоже освоит язык, они купят участок земли и построят дом по его проекту.
– Как мечтали, не так ли?
Он неуверенно кивнул.
– Но самое главное,- торжественно продолжал подполковник,- это то, что ваш сын теперь гражданин великой страны... Ну, а теперь давайте выпьем за то, чтобы меж нами не было недоразумения.
Урыгин заглотнул водку, подул в кулак и подцепил ломтик сыра.
- Конечно, вы совершили ряд необдуманных поступков... можно сказать даже ошибок. Но мы понимаем... Мы понимаем... Поэтому решили пойти с вами на разговор, выяснить ваше отношение к некоторым обстоятельствам... и заодно помочь вам разобраться... Вот, скажем, вы отговариваете вашу сестру Надю от приезда... Не нужно ей советовать «подумать». Она уже все обдумала и решила, а вы своими письмами только сеете необоснованные сомнения... и вообще не нужно жаловаться. Ни по-испански ни по-украински! Не раскисайте... и перестаньте идеализировать прошлое! Вы ведь не для того приехали в СССР! Люди вокруг вас правильно оценивают ситуацию. Однако помочь мы вам можем, если убедимся, что помогаем другу... Дру-гу!.. Вот так-то, товарищ Пивень! Надеюсь, вы меня правильно понимаете?
Он попытался ответить, но слова вышли жалкими. В голове всё время вертелось «советское гражданство»... «советское паспорт»... «гражданин великой страны»... Как же так? В его паспорте написано «аргентинец». Он проверил паспорт Линды сразу после вручения. Там тоже «аргентинка». Стало быть, они по-прежнему аргентинцы. Они не собирались менять гражданство. Так они решили ещё на корабле: сначала поживут-присмотрятся, а уже потом видно будет, менять гражданство или нет. Они даже в анкетах писали «национальность - аргентинцы». Почему же этот военный всё время повторяет «советское гражданство»? И откуда ему известно, о чём Он пишет сестре и что обсуждает с земляками?
Он было решился спросить, но в этот момент Владимир Михайлович встал и протянул ему листок с номером телефона. Владимир Михайлович сказал, что уверен, они будут друзьями...
- Нам предстоит обсудить ещё много вопросов. Встретимся в гостинице «Спартак», в номере 238 в шесть тридцать во вторник. Договорились? Только о нашей встрече никому, даже вашей жене...
Он не пошёл в гостиницу на следующей неделе. Через месяц Владимир Михайлович пришёл к нему на работу и спросил, почему Он увильнул от встречи и почему не пишет писем сестре – она волнуется, послала запрос в Красный Крест.
– Не хорошо, товарищ Пивень!- сказал Владимир Михайлович. - Не по-нашему это!
- А як по-вашому?- раздражённо выкрикнул Он.
Цикун недовольно уставился на него, покачал головой:
- Ну что ж, Пивень, не хотите по-хорошему, давайте по-плохому... Вы заявление о возвращении в Аргентину зачем подали? Вам что, не понятно, что к Аргентине ваша семья не имеет никакого отношения? Вы теперь советские люди, и родина у вас навсегда – Советский Союз! И зарубите себе на носу, что у вас нет никакого аргентинского подданства. В паспортах у вас записано «граждане СССР», а национальность, как просили в анкете, - «аргентинцы»... На-ци-о-наль-ность! Понятно? Ваш отъезд нецелесообразен для нашей страны. Вы нам ещё когда-нибудь за это скажете «спасибо». Как советский человек вы обязаны помогать советской власти! Мы вам жильё дали, работу подыскали, ребёнка устроили в детсад, а вы к нам с враждебностью? Вот это и есть не по-нашему, Пивень! Вы или с нами или против нас! И я вас спрашиваю, по какую сторону баррикад стоите?
Он прошептал «не знаю»... схватился за голову, качнулся и упал на пол.
Пришёл в себя Он на стёганом кожаном диване. Перед ним стояли врач и медсестра скорой помощи. Врач с еврейской картавостью объяснил, что у него повысилось давление, что надо соблюдать режим, не курить и не предаваться излишествам в любви, а то давление снова подскочит...
- В двадцать девять рановато для инсульта.
Сестра сделала ему второй укол, опять измерила давление. Врач на прощание похвалил его, сказал «лады»...
В кабинете остались Он и начальник отдела кадров Иван Никанорыч Крячок, юркий коротышка с бабьим лицом.
- Ну, шо ж это вы себя не жалеете, товарищ Пивень? Вам подлечиться надо. Мы вот здеся в администрации вошли в положение, покумекали и решили выделить вам профсоюзную путёвочку в санаторию, понимаете, в Крым... Нда...а..., так что лечитеся, а как подлечитесь, ворочайтесь до нас, и мы вас на старшего техника повысим... вопрос уже, понимаете, провентилирован.
Иван Никанорыч протянул ему сложенную втрое полоску бумаги, ещё разок сказал «нда...а...» и выкатился из кабинета.
Танго, грустное танго... медленная капля, стекающая по пыльному стеклу, обгоревший гвоздь на пепелище... танго с перекошенным судорогой лицом и с распахнутым в немом крике ртом... танго больничного воя и скрежета ломаных ногтей... И сил уже нет в обмякшем теле... и скалится гитара обглоданной костью... и непонятно, живо ли оно... танго- танго... тан-го... тан...
Он не вернулся на работу и не написал Наде. Она вызвала его телеграммой на переговорный пункт. Он успел сказать ей: «Nadia, no te vayas! Nunca! Jamas! Es una pesadilla, Nadia… Te imploro que te quedes…»,* и телефонная связь оборвалась.
Они одолжили денег у Мыколы и Алисьи, и Он поехал в Москву, в Аргентинское посольство – просить помощи.
Его арестовали перед самым посольством «по подозрению в подготовке террористического акта на территории иностранного государства». Под конвоем привезли назад и посадили в КПЗ. На третий день уголовники избили его, а на четвёртый изнасиловали... Ещё через день появился Цикун, удручённо покачал головой и молча протянул бумагу. Он заплакал и подписал, не читая... Цикун вслух прочёл документ, из которого следовало, что ни у него ни у Линды нет никаких претензий, Он сожалеет о содеянном
и просит компетентные органы простить его за вред, причинённый советской власти. Он тихо плакал... А когда Цикун сказал, что отвезёт его на служебной машине домой, разрыдался...
Через две недели Цикун появился в их комнате. Линда была на работе, а Рикардо в детском саду. Цикун был строг. Сначала долго поучал, как надо жить по-честному, по-советски, а потом перешёл на крик:
- Посмотрите на себя! Сидите дома, заросли щетиной и пьянствуете! Вы что, совсем свихнулись, Пивень? О себе не думаете – подумайте о семье! Жена ваша из кожи вон лезет на двух работах, а вы... Вот что, Пивень, или вы приступаете к трудовой жизни или мы забираем ребёнка в детдом! Советские дети должны жить в нормальных условиях, без влияния враждебной идеологии!
Он начал ходить в гостиницу «Спартак», в комнату 238, каждую среду, в девять часов утра. Никто не настаивал, чтобы Он вернулся на работу. Ему выплачивали пособие из Красного Креста. Раз в месяц Он приходил за
*(исп.) Надя, не уезжай! Никогда! Ни за что! Это какой-то кошмар, Надя ... Умоляю тебя, останься...
деньгами, расписывался в ведомости политэмигрантов и с облегчением выскакивал на улицу. Их стали избегать. Куда-то исчезли давнишние знакомые; о нём пошёл скверный слух. Только Мыкола и Алисья ещё приглашали их к себе. Мыкола сделался модным портным. Он округлился и выглядел вполне благополучным человеком. Алисья показала Линде брошь и кольцо, которые Мыкола ей купил на их годовщину через одного из клиентов, заведующего скупкой драгметаллов. По секрету сказала, что скоро начнут строить дом... хотят на четыре спальни...
- Как у дона Порфирио, помнишь?.. С крытой беседкой во дворе...
Без пяти девять. Ему снова придумывать истории о тех, с кем Он давно не поддерживал связи...
Он встал, пересёк улицу, подошёл ко входу гостиницы... и, не задерживаясь, прошёл мимо… Тихо побрёл по немноголюдному переулку, в котором начали распускаться деревья. Обошел театральный сквер и остановился у городской доски почёта: головы всех мужчин на выцветших фотографиях были стрижены под «бокс» и повёрнуты под одним и тем же углом вправо, а головы женщин с одинаковыми «бубликами» - под тем же углом влево.
- В большом городе несложно найти двадцать человек с одинаковыми затылками...
Он шёл, не выбирая дороги, пока не наткнулся на брусчатку моста над припортовым спуском. Посередине остановился, опёрся локтями о парапет и в такой согбенной позе долго смотрел на торговые причалы, где суетились фигурки людей, размеренно поворачивались стрелы подъёмных кранов и сновали игрушечные электрокары. Под мостом, тяжёло урча, поднимались по спуску грузовики с контейнерами... Один... ещё один... ещё...
Танго, горячее, как ожог, и хмельное, как звёздное небо, содрогнётся в двух сомкнутых телах и долго кружит в переливах под сладостный шёпот и стон шагов... Танго! Невозможное танго! Убегает и с тихим плеском растворяется в пустоте... и не остаётся ничего – ни звука, ни чувств... лишь вздох от пережитого наваждения...
Утром следующего дня Анна Митрофановна деликатно постучала к соседке. Блондинка была не одна, поэтому едва приоткрыла дверь.
– Ну?- сказала она сипло и похлопала себя по разинутому рту... – Чого тебе?
- Добренькое утречко, Верочка, - затараторила Анна Митрофановна, - токо не доброе оно, потому как жуткая новость... - и она умолкла, заманивая соседку в разговор.
- Шо?- резко спросила блондинка,- Полюську за краденое арестовали? Так ты не бойсь! Не закладу. Я-то знаю, шо вона у тебя барахло хранит.
- Да что вы, Верочка? Бог с вами! Полина Петровна святая женщина... Наговариваете вы на неё... И при чём туточки я к её товару?..
- Ну, шо ты заблеяла, Митрофанна? Не про тя и ладно... а про шо?
- Другое..., Верочка... совсем другое... Нюрка только что забегала… Этот наш испашка вчера с моста сиганул... и насмерть! Его ещё грузовик переехал... Дворника в пять утра на опознание вызвали... а этих его вчера на ЗИМе увезли куда-то...
- С моста?.. С какого моста?- поразилась блондинка и от неожиданности распахнула дверь... И тогда Анна Митрофановна замерла с разинутым ртом и, никак не в силах отвести потрясённого взгляда от двух голых мужчин на Веркиной кровати, завизжала «мамочки мои!» и бросилась в свою комнату.
- От дура! - злобно процедила блондинка,- щас начнёт языком молоть... Мда..а... жалко испашку... красивый шельма был!
Блондинка потянулась, передёрнула телом и захлопнула дверь.
Анна Митрофановна выглянула из своей комнаты в тёмный коридор. В одной руке у неё был зелёный ночной горшок, в другой – оба шлёпанца. Босиком, на цыпочках, подкралась к Веркиной двери и согнулась до замочной скважины, но из-за ключа, вставленного с другой стороны, ничего не увидала. –Тьфу ты,- едва дыша, прошептала Анна Митрофановна, и плотно прижалась к отверстию. В ухо неприятно дул сквознячок. Анна Митрофановна потрясла головой и снова приложилась к двери: из глубины комнаты доносились мужские голоса и смех блондинки.
- Вот ведь устроилась, курва! И никакой управы на неё нет... и с моста не кинется и заразу не подцепит...
Анна Митрофановна оторвалась от двери и плюнула на половичок. Надев шлёпанцы, она привычно зашаркала по коридору. В кухне нащупала свой выключатель, но помешкав, включила лампочку Пивней.
– Им теперь всё равно!
Она старательно полоскала горшок; несколько раз кивнула, а то вдруг пожала плечами, словно соглашалась и не соглашалась с одолевавшими мыслями.
Красные полотнища на облупленных фасадах старинных домов с утра горбатились парусами и опадали безвольной мотнёй поверх оконных проёмов и разбитой лепнины. Прилизанные бороды и усы вождей по воле ветра грозно напрягались и, казалось, вот-вот могли лопнуть от натуги, но щадящая стихия тотчас сплющивала набухшие щёки и выпяченные глаза. Лишь портреты в рамах, замершие в парадных минах, горделиво трепыхались под пощёчинами и поглаживаниями весеннего воздуха.
На далёком небе, оторванном от земных забот, клочками взбитой ваты чинно покачивались редкие облака и бесстрастно озирали чёрно-белую твердь, принаряженную молодой зеленью.
Там, внизу, у самого вокзала, не доходя до гранитного идола с вытянутой рукой, потоки людей под дубасящий грохот духовых оркестров вливались из множества улиц в одну разбухающую колонну. Колонна ползла к деревянным трибунам, на которых со штампованными лицами, окаймленными «полубоксом», разместились городское руководство на возвышении в центре и те, что помельче, на нижних боковых ярусах. Нижние ревниво поглядывали на верхних, а верхние торжественно взирали на колышащуюся у их ног многоликую реку. Временами одна из центральных фигур, одетых в длинные мышиные макинтоши и зелёные велюровые шляпы, с энтузиазмом махала рукой и выкрикивала в пузатый микрофон лозунги в честь любимого друга народов, любимой партии, любимой армии, любимой промышленности и многих других любимых... Горожане с вывернутыми шеями замедляли шаг, орали «ура» и с любопытством разглядывали живых начальников. Миновав трибуны, колонна расплескивалась на быстрые ручейки, которые устремлялись по боковым улочкам и переулкам назад, к старой части города.
Далеко позади, на круглой площади, толпа ленивой гусеницей растеклась по мостовой вокруг развороченного пъедестала от снесенного памятника Екатерине Великой, и дальше по мосту над припортовым спуском - до самого Нового базара. Громыхали производственные оркестры, выдувая из медной утробы радостные всплески маршей. В просветы звукового шквала врывались крики детей, свист «уди-уди», голоса взрослых и нахальные шалости одиноких гармоней. Пахло дешевой парфюмерией, потом, разлитым ситро и густым сапожным кремом. Весеннее солнце всё решительнее заявляло свои права на шеи и подмышки, а сникшего к полудню ветра хватало только на ленивое перекатывание по земле шелухи подсолнуха, лопнувших надувных шаров и конфетных обёрток. Люди маялись от безделия, лузгали семечки, перебрасывались шутками и обмахивались газетами. Минут через сорок многорядная масса с облегчением зашевелилась и медленно потянулась вперёд. На круглой площади дали команду продвигаться к вокзалу.
Под мостом, из открытого окна на третьем этаже когда-то жёлтого дома разносился сиплый голос пластинки. У ворот на низкой табуретке сидела сдобная толстуха Клавка. Она старательно подвывала «как хорошо на свете жить...» и застиранным фартуком ритмично обмахивала дородную грудь. Просунув ладони под вырез липкого платья, Клавка тыльной стороной остужала вспотевшую плоть, а потом опять принималась теребить фартук вверх-вниз... вверх-вниз... Перед нею, на расстеленной газете, стояли три полотняных мешочка с семечками трёх сортов. В самом большом лежали три гранёных стакана разной величины, из которых она отоваривала покупателей на пятнадцать, десять и пять копеек. При каждом её подвывании воробьи, сновавшие вокруг, откатывались на несколько метров и снова подскоком приближались к мешкам. Рядом с Клавкой, согнувшись над самой землёй, сопел Мишка-Обрубок, безногий инвалид на квадратной доске с подшипниками по углам.
- Михайло, слышь, башкой стукнешься! Кыш!
Клавка всплеснула руками, чтобы отогнать нахальных птиц. Обрубок вздрогнул, открыл набрякшие мутные глаза и втянул в рот повисшую на губах слюну. Распрямившись, он привычно подхватил помятую оловянную кружку с несколькими монетами и затряс ею изо всех сил: - Подайте герою войны! Люди добрые, подайте на пропитание защитнику родины! Пожальте безногого моряка героицкого морского флота...
В проёме окна на втором этаже, над самой подворотней, показалась молодая женщина. Облокотившись о подоконник, она вполголоса попросила: - Пожалуйста не кричите... здесь больная спит...
Обрубок закатил глаза и злобно завизжал: - Не хер меня учить! Меня, инвалида войны... тя, блядь, закопать мало... подстилка фашистская!
Вдруг по его отёкшему лицу пробежала ухмылка. Он зажмурился и чмокнул губами: - Давай, Клавка, закурим! Клавка вытянула из замусоленного лифчика пожёванную пачку папирос, прикурила две сразу и воткнула одну в рот Обрубку. Он перекатил папиросу в угол рта, затянулся с присвистом, покачался из стороны в сторону и почти беззлобно пробурчал:
- Жидовка!
Голова молодой женщины дёрнулась... и безвучно втянулась в комнату.
Обрубок откатился от Клавки, опустил кружку на землю и подхватил обшарпанную гармонь. Не выпуская папиросы изо рта, он загорланил «раскинулось море широко...» и самозабвенно выжал визгливые ноты из растянутых мехов.
- Тьфу ты, блядь, разорался! - Клавка подолом фартука отёрла потную шею,- закопать...подстилка... Да не было её тута... Они ж еврэи... она с дитём и слепой мамашей в Сибири жила...
Обрубок кивал головой в такт нестройным звукам. На секунду он замер, сжал гармонь, вытянул изо рта папиросу и сплюнул под себя: - В Сибири бы и сидела! Не хуй было ворочаться... Их сюдой никто не звал...
- Балда ты, Михайло... как пить дать - балда... Сдались они тебе... Шо ты к ним привязался?
- Привяза-а-ался,- перекривил её Обрубок,- защитница хуева... А кто при румынах жидовское добро из ихних фатёр таскал? Нашлась добренькая... застыдила меня... А сама - негде пробы ставить! С немчурой выблядка кто прижил? Вот то-то... слопала, жирное жопало?..
Обрубок снова сплюнул и, поводя плечами, вызывающе уставился на Клавку. Клавка вскочила. Табуретка с шумом полетела на землю. Лицо Клавки сделалось красным, глаза сузились. Она отбросила папиросу и с зажатыми кулаками горой вздыбилась над Обрубком.
- Ах, ты рожа паскудная! Ты-то... ты-то... на что ты годен? Ни мужик ни баба! Напха-а-л! Мне?.. Да?.. Сволота вшивая!.. Я жить должна была... детей растить... Жорку, царство ему небесное, лечить надо было... Ты что ли о них думал? Пьянь сучья!
Клавка вдруг ухватилась левой рукой за грудь и тяжело задышала... Когда сердце отпустило, она зло посмотрела на Обрубка и поднесла фигу к самому его лицу:
- Во! Ты у меня теперь получишь... и водочки стаканчик и селёдочку с картошкой! Как же! Приглашу! Держи карман шире! Дерьмо недорезаное!..
И Клавка больно ткнула Обрубка в лоб.
Обрубок растирал рукой лоб и жалостливо тараторил:
- Ну, ладно те... ну, сказал... сама виновата... вишь, я не в себе, а ты меня сверлишь и сверлишь... Я с войны калекой вернулся... по госпиталям и помойкам околачиваюсь, а они чистенькие и целенькие уехали и приехали... жидюки!
Обрубок умолк... и вдруг ни с того ни с сего заплакал. Он размазал грязные подтёки по лицу, потом закашлялся и скрючился в жалкий комок, сотрясаемый всхлипами и надсадными вывертами гортани. Клавка наклонилась к нему и стала то ли поглаживать то ли постукивать по спине. Понемногу кашель затихал. Обрубок шмыгал носом и водил по кадыку грязной ладонью. Наконец, он пришёл в себя и просипел:
- - Они, Клавка, в тёплом Ташкенте отсиделись, а теперь пожаловали... Враги они, Клавка!.. Ты газеты читаешь? Там написано, кто они есть... Как это слово?.. Космополисты! Вот! Вспомнил!
С моста неожиданно обрушился вальс «Амурские волны». Клавка поглядела наверх и поморщилась от шума. Она снова отёрла фартуком шею и грудь, подобрала табуретку и поставила её в тень. Тяжко охнув, она опустила своё большое тело и села: - Чистый балда! Ты-то хоть наполовину вернулся, а эта молодая мужа потеряла в самом начале войны... только два месяца и пожила с ним... А отец её был военхирурх... он с ранеными в Севастополе остался, так его немцы с ними же и пришили... а мог спастися...
Клавка отогнала назойливых птиц. Из окна сверху снова засипело «сердце...», и Клавка стала подпевать...
- Ты откудова про них знаешь?- Обрубок залез пальцем в рот, чтобы выковыривать крошку табака, застрявшую в зубах. - Плакалась она тебе, видать! А ты сразу жалостливая... слёзки брызнули... Знаешь, сколько у них золота притырено? Обрубок пытался сложить обе ладони, как бы прикидывая, сколько же показать. – Ты, Клавка, за ихнюю долю переживаешь, а они все падлюки, Клавка... падлюки... так шо ты на меня зря попёрла... не жалеешь ты меня...
Клавка зачерпнула пригорошню семечек и стала забрасывать их в рот по одной. Скорлупу она сплёвывала в левый кулак.
- От ты скажешь, Михайло! Как же я тебя не жалею? Да, я всех жалею... и тебя, дурака, жалею и детей моих и себя... и барынесу... Помру я скоро, Михайло... Страшно мне...за детей страшно...
Клавка смахнула слёзы и высморкалась в кусок газеты. Покивала молча головой, а потом повернулась к Обрубку и сказала:
- И никакого золота у еврэев нет. Эта молодая одну только обручалку носит. Она её в Сибири у поляков на харч выменяла. Мне Ксения Адамна рассказала...
- Это кто такая? – спросил Обрубок.
- Так ведь барынеса! Я ж тебе говорила про неё. Помнишь? Про фотки её рассказывала... Красивая была!..
- А при чём она к жидам?
- Как при чём? Она же им родня по брату... ну тот, которого убили в начале войны. Он на еврэечке женился и сразу на фронт его забрали...Полина её зовут...
- Кого Полина зовут?
- Как кого? Еврэечку эту молодую... Она за младшего брата барынесы вышла замуж перед самой войной... Теперь понял?
- А...а... понял...- Обрубок закивал головой,- а эта Ксения одинокая, что ли?
- Вроде есть у неё ещё один брат... старший... да только вроде и нету его... Констроктур он чего-то там в Москве... генерал!.. Тоже как бы из бывших, только наш... Ксения Адамна, значит, после лагеря приехала к нему погостить, а жена его ей говорит, мол, ты сама должна понять, что жить у нас не можешь, потому что мужа твоего хлопнули и сама ты лагерная... и все мы через тебя пострадаем... Ну, тогда Ксения Адамна уехала от них и приехала к Полине... Вот... А тут в ихней коммуналке померла чахоточная... гм-гм... и Ксения заняла ейную комнату...
Клавка икнула раз, другой... и потянулась к бутылке с водой.
- Какая чахоточная?- настороженно спросил Обрубок.
Клавка сбросила скорлупу из левого кулака в бумажный кулёк и отёрла руки о фартук: - Какая?.. Какая?.. Да, Юлька твоя, с которой у тебя до войны было... только барынеса тоже долго не протянет... Веер мне с перламутрой подарила, а на кой хрен он мне?.. ещё поясок кожаный с пряжкой из чистого серебра... так он на мне и не сойдётся никогда... может, Маринке моей будет, как подрастёт... теперь таких не бывает... Шо они гремят на мосту как скаженые?
Обрубок не слышал её. Он замер в неестественном наклоне и с неподвижным взором шептал: - Юлька померла... Юлька померла...
Клавка удивлённо посмотрела на него и пожала плечами: - Ну, ещё в прошлом годе померла... Я ж тебе говорила... ты тогда в госпитале лежал...
- Не помню... ты мне не говорила... я этого не знал... это ты случайно проговорилась... Жалко как Юльку!
Обрубок уронил голову и начал медленно раскачиваться на доске...лицо его искривилось, а невидящие глаза уперлись в далёкую точку в глубине земли...
Клавка смотрела на него, понимающе кивала головой и покусывала губы. Через несколько минут она откашлялась и наигранно спросила:
- Так что, рассказывать про барынесу?
- Как хочешь,- бросил Обрубок,- шо мне до этой старухи?
- Да, какая ж она старуха, Михайло? Ей только пятьдесят ... Ты бы видал ейные фотки. Одна особенная, на толстой кардонке... Она в пятнадцатом с офицериком снята... молоденький такой... хорошенький... Ты не поверишь, не то племянник Вранхелю, не то двоюродный брат... Она за того барончика вышла в двадцать первом, а в двадцать восьмом его пришили за какой-то там заговор, а её выслали... дитё забрали в детдом, а оно заболело в детдому и померло... потом в тридцать шестом отправили её в тюрягу... ей повезло, что в тридцать шестом, а не в тридцать седьмом, так она говорит... Какое ж повезло, если упекли её на десять лет в лагерь?.. Давай ещё по цигарке? А, Михайло?
Клавка пальцем раздвинула сплюснутую пачку и вытолкнула из неё смятую папиросу. Обрубок разгладил папиросу, продул её и чиркнул спичкой. Он затянулся, перевёл взгляд на Клавку и ухмыльнулся: - А ты, небось, глаз на её добро положила?
- Трепло ты, Михайло. Тебе только б молоть! Какое там у неё добро! Юлькина железная кровать, этажерка с фотками и сундук с барахлом. Одно название «барыня», а на самом деле такая же нищенка, как Фроська. Только Фроська не из бывших, и никому до ней нет дела... а за барынесой в прошлую среду ночью опять приходили... Потоптались у её кровати, пошептались и отправили посыльного в свою контору, а к утру совсем ушли. Я у барынесы в четверг утром прибирала, так она мне говорит: «смерть выше жизни...» Я шо-то в толк не возьму. Ты как думаешь, Михайло, шо она хотела сказать? Мне неловко было её спрашивать. Шибко она хворая...
-А хер с ей, Клавка! Шо ты об ней стоко кудахчишь? Бывшая она, одним словом, а с бывшими одна холера! У них хоть в прошлом было... Шо говорить? Нема жизни! Да...а... и Юльки нема... Охо-хо... Ладно, я в нору пополз. Дай ещё парочку цигарок про запас. Слушай, сходи в магазин к вечеру, купи мне две пачки. Я тебе деньги потом верну. Ну, я отвалил... Сегодня ни хуя не подают... и потом жарко торчать здесь, а в подвале у меня в самый раз! Бывай, подруга!
Обрубок вздохнул, запрокинул гармонь за спину, сунул кружку за обшлаг засаленного бушлата и оттолкнулся от земли короткими деревяшками, зажатыми в обеих руках. Самокат загрохатал по булыжникам в подворотне... Вскоре всё затихло, но не надолго. Патефон на третьем этаже ожил и опять из него выплеснулась всё та же хриплая песня Утесова. Клавка, кряхтя, согнулась, подобрала две монеты, оброненные инвалидом, и опустила их в мешочек для выручки, привязанный к платью под фартуком. Она и не заметила, как подбежал белобрысый мальчонка с красным шаром и маленьким флажком. Он протянул ей монету: - Мне серых, баба Клава. Клавка перегнулась через все складки необъятного живота, зачерпнула серых семечек, присыпала малость сверху и опорожнила маленький стакан в бумажный кулёк.
- На, хороший ты мой, грызи на здоровье, и мамке от меня привет передай. Передашь?
-Ага!- мальчик подхватил кулёк и побежал вниз по спуску.
Клавка смотрела задумчиво на подпрыгивающий красный шар, пока он не исчез за развалинами на самом краю спуска. Она вскинула глаза на третий этаж и старательно затянула «...спасибо, сердце, что ты умеешь...» Вдруг умолкла и прислушалась: из двенадцатой квартиры над дворовой уборной разносилась пьяная брань Кольки-милиционера, а потом покатился крик его жены Лизки-Мопсихи: - Помогите! Убивают! Сука!..- и ещё что-то неразборчивое и громкий плач…
По выходным Колька лупил Лизку то ли от скуки то ли по привычке. И Лизка орала больше по привычке, потому что с болью уже давно свыклась. К тому же и Колька иногда от неё получал будь здоров! Однажды даже вызвали скорую, и Кольке наложили швы на скулу. Клавка помотала головой:
- А всё ж с мужиком. Утром побьются, а вечером полюбятся.
Она разгладила газету на коленях, пробежала глазами надписи к фотографиям на первой странице и начала старательно разрывать её по складкам на заготовки для кульков. Со стороны Нового базара приближались гулкие удары нового марша: к мосту подходило пополнение.
Клавка неожиданно замерла и оглушительно чихнула. Испуганные воробьи стремительно разлетелись по деревьям. Даже собака за мостом перестала гавкать.
- К правде,- пробормотала Клавка и утёрла фартуком нос. – К правде,- повторила она. –А к какой такой правде, мать её?.. А к газете «Правде»! Вот!
И слоёное тело Клавки мелко затрясло от смеха.
1999 г.
Покачиваясь на задних ножках стула, Викентий Леонардович Тарваль похлопал себя по разинутому рту, промурлыкал несколько нот из оперетки и зажмурился крепко-крепко... А когда открыл глаза, выбросил вверх руки и со стуком опустил стул на цементный пол беседки.
- Мда...а...а... – задумчиво протянул он, хихикнул и так же протяжно вымолвил «мне...е...ет». Правой рукой вяло перемешал чёрные костяшки домино на плетенном столе, зевнул и неожиданно принялся выбивать маршик, сначала двумя пальцами, а потом и всей пятернёй. Костяшки нестройно подпрыгивали, скандально сталкивались и мирно распадались...
-Мда...а... мне...ет... что же... что же на обед?.. Викентий Леонардович изогнул кисти рук в прощальном аккорде на «плетеной клавиатуре» и задумался. Двумя тонкими пальцами он извлёк серебряную луковицу из белой жилетки, отбросил крышку и вытянул руку вперед: - Половина чего-с?- он прищурил глаза,- половина второго-с... Ну-тес... ну-тес... Господи, какая же скука этот дом творческих работников! Не с кем козла забить! Проза...а...ики...и...и..., где вы...ы...ы..? Нема прозаиков! Кто доносы строчит, а кто чужих жён объезжает... Актё...ё...ёёры-ы..., отпетые гастролё-ё-ёры-ы... И этих пижонов нема... Если не водочку жрут, значит, дрыхнут! Поэ-э-эты-ы!.. Нет-нет... избави нас от поэтов!.. Замучают... измочалят своим гением и потребуют восхищения навзрыд...
Викентий Леонардович вынул из кармана пиджака сложенную полоской газету «Известия», брезгливо встряхнул её одной рукой и, наклонив голову, скользнул взглядом снизу вверх по повисшей в воздухе первой странице.
– Ну-тес... сглотнём чего нам наварганили 9 июнчика 1982 годика...
Та-а-ак... та-а-ак ... «Усилим борьбу за выполнение пятилетнего..!» Милые мои,
всю жизнь боремся обо что-то...Ну, а повыше, что же у нас повыше?.. А тута у нас «Уроки мужества»... «Родина чтит героев»... Оригинальненько! «Рапортуют пионеры» Опять «Верный сын...» и, наконец, « Навстречу историческому съезду»... Скажите, пожалуйста, ещё не съехались, а уже влипли в историю! Мда-а-а... Дрянцо ты, а не газетка! «Известия» без известий, как «Правда»... эва-а-а, куда нас занесло! Так и схлопотать запросто! Куда безвредней притулиться к классику. С него взятки гладки..., можно сказать, специально для цитаток и призван нести крест... Как это у него в современной редакции? «На свете счастья нет, но есть лишь страх и скука...» Траля-ля-ля...траля-ля-ля... Тошно-то как! Хо-хо-хо... придушить бы кого-нибудь... Так ведь не дадутся...
Викентий Леонардович снова откинул стул на задние ножки и стал мерно покачиваться. Поглядел направо... поглядел налево... и протяжно вздохнул.Однако, глаза его явно оживились, как только он заприметил большого паука, умостившегося меж двух стоек беседки.
Стул под Викентием Леонардовичем опустился на все ножки, сам же он приподнялся и, крадучись, приблизился к паутине. – Вот так новость! Он деликатно дотронулся до кружевных нитей – от этого паук нервически заёрзал и метнулся из сердцевинки на периферию. Викентий Леонардович подул на него, но паук остался недвижим.
- Скучно, небось, сидеть целый день без дела? Ни за что не борешься, никому не рапортуешь... Хм... Чем бы тебя занять?.. А не угоститься ли нам?.. Викентий Леонардович обернулся и взглядом обшарил беседку... – Нашёл! Нашёл! Она... она... зелёная была!
На столе меж костяшек сидела большая сине-зелёная муха, даже не муха, а целое мушище, лохматый, криволапый и стрекочущий зверь! Викентий Леонардович ласковым движением разгладил газетку, сложил её вчетверо по старым складкам и... шлёп! Муха откатилась и упала на спину посреди растревоженных костяшек.
– Вот так-то, драгоценная товарищ Муха,- сочувственно проговорил Викентий Леонардович,- сейчас по законам истерического матeрилизма и диалектического кретинизма мы скормим Вас проклятому кровопийце и эксплуататору, агенту международного сионизма и поджигателю войны Брюхатому и Косматому Паучище! Голос Викентия Леонардовича трагически зарокотал: - И Вы, благородное дитя советской помойки, погибнете невинно от его омерзительных козней!.. Ну-тес, попросим... Викентий Леонардович оторвал край газеты и поддел на него распластавшуюся муху. Бедняга издала робкое жужжание, покрутила ножками-криволапками и замерла...
--В самый раз!- прошептал Викентий Леонардович, с шумом втянул воздух через ноздри и затянул: «Вы жертвою пали в борьбе роковой...» После секундной паузы он развернулся, подошёл к паутине и щелчком по газете отбросил муху с прощальным приговором: - И попали Вы, товарищ Муха, в тенета классового врага... Аминь!
Муха понемногу оживала и проявляла признаки неудовольствия. Викентий Леонардович возбужденно потирал ладони: - Ах, товарищ Муха, товарищ Муха, предстоящая героицкая смерть Ваша не пройдет бесследно! Все честные мухи планеты, вдохновленные подвигом Вашим, подхватят великое дело Навозной Кучи, и тысячи новых героев, гордо... да!.. гордо подняв Ваше -... а что бы нам не перейти на ты, по-партийному ?.. Ну, а как же!.. Стало быть, гордо подняв твоё трепетное знамя... Ага-а-а!.. затрепетала... и впрямь затрепетала... вот и чудненько!.. Ну, а ты? Что же ты, жирный капиталист, сосущий соки из одинокой пролетариатки... низкий вредитель и, на всякий случай, мерзкий еврей?.. Трепещи, продажная душонка! Смотрите-ка, таки затрепетал! Ишь, как побежал!.. А теперь мы столкнёмся в непримиримой классовой схватке не на жизнь, а на смех! Пусть всегда стоит у афганского народа!.. Мы с тобой и тебя, Буркина Фасо!.. Выше цыцки, славные дочери Никарагуа!.. Ах, подлец!.. Ах, гадина!.. Впился всей своей беспощадностью в честную ударницу непарфюмерного производства... но мы не сдаёмся! Мы гудим и зудим! Мы бьемся о липкие стены темницы до последнего цента... Вот так сволочь! Смотри, как закрутил нашу честную героиню, беззаветно преданную -... хм, чему же она у нас предана?.. Ах, да!.. - беззаветно преданную великим румяножопым идеалам! Злодей, ты коварно выхватил её из наших сплоченных рядов в тот самый миг, когда все прогрессивно-паралитические силы планеты в спазматическом порыве... Ну, кажется, упаковал... Мда-а-а... красивенько ты её заделал!
Викентий Леонардович ослабил галстук и растянул ворот рубахи.
– Красивенько!- повторил он и усмехнулся. - А почему это мухи не жрут пауков? Вот бы пожрали друг друга! Какая счастливая мировая скорбь посетила бы нас! Да, дружище-паучище, странно... но нет на тебя управы в государстве мух... Сгинула наша святая мученица-мушенция в твоей самоуправской пасти, а ведь могла бы заручиться доверием и сделать карьеру, выйти в мухихухи или, на худой конец, где-нибудь героицки-и-и захлебнуться в коровьей жиже... но не дано... не дано... А вот другая, такая же сине-зелёная зудилка второго дня плескалась в тарелке бесценного соседа моего по столу... Как же его по батюшке? Анатолий... Терентьевич..? Анатолий... Лаврентьевич..? Анатолий... Мордатыч-Задатыч.. В общем Толик, как они представляются... Так вот, расплавалась в его супчике такая же красотка... Что же Толик? Он, представь себе, легонько супчик ложечкой зачерпывает и – плюх! – перекидывает мушенцию в тарелочку неподражаемой супруги своей Простокваши Скипидаровны. Шутка такая, понимаешь! Ты, дружище-паучище, не перебрасываешь мух в супружнину паутину? Нет! Значит, Толик подобрей тебя!.. В это время Простокваша свет Скипидаровна всё вертит головой и по-недоброму изучает литературных дам, а что под носом происходит – не подмечает. Толик заговорщицки рожи строит и пальчиком «молчок» мне показывает... Ну, а тебя, Брюхат Косматыч, поблизости не висело, так что отвратить Толика от его игривости было некому... Простокваша Скипидаровна, святая стервочка, супчик в себя понесла и... в истерике вскакивает, тарелочку переворачивает и себя и Толика обляпывает! Толик тоже вскакивают, делаются перекошенно-багровенькими и орут на драгоценные свои три четвертины... Вижу твоё недоумение, почему три четвертины... Да потому, что Простокваша Скипидаровна в их союзе куда больше половины. Итак, они покричали друг на дружку... ручками помахали... как вдруг Простокваша Скипидаровна подскакивает к Толику и со сковородным шипением смазывает его по непородистой роже, но, всё равно больно... Конфуз, прямо скажем, в родной литературе!
А между тем, Толик наш – особа небесполезная... Да уж! Я, можно сказать, путёвочку бесплатную схлопотал благодаря ихнему братцу Николаю Кондратьевичу! Боже мой, стало быть Толик тоже Кондратьевич! Ну, конечно, святые отцы! Как же это я так обмишурился? Забыл про Николая Кондратьевича! Ай-ай-ай! Ведь Николай Кондратьевич вожак мазы! Хочет благодетельствует, а хочет – не публикует вовсе... Ба-а-альшой человек! Вызвал он меня к себе в литературное ведомство и предложил, стало быть, восторженно накласть вступление к книжице стихов братца ихнего ... ну да! Анатолия Кондратьевича! И называется книжица «Наш паровоз ещё в пути»... Так что я на ентим «паровозе» прикатил сюда с творческой миссией отрабатывать доверие, а ты, небось, подумал, что я мухами тебя здесь кормить... Ну, вот ты и рассердился, Брюхат Косматыч! Что же ты убегаешь?.. По ниточке – по ниточке... Никак, тебе моя историйка не по душе? Презрение своё «хочете» показать к нашему нравственно-патологическому долгу! Ах, ты, быдло волохатое! Да тебя придавить за это надо! Брезгуешь нашей дружбой, значит! А вот мы тебя сейчас...шмяк! Да, не боись... не боись... Я ведь тоже собственно муха... Мы все- е-е мухи... под пауками зудим, кружим и хватаем их объедки, а кто из кучи не тянет, тот, стало быть, отлучен будет - и укатает скорбный удел его по дальней дороге, ибо сказано в Евангелии от Лукавого, что культура должна быть культурной, а трава травянистой... и нет ничего благороднее на свете, как заложить папу с мамой под безопасность отчизны... Куда же ты, дорогой Брюхат Косматыч, бежишь?
Я же тебе как на духу, не хищник я... так, по падали больше... а пауков уважаю-с, и не то, что вовсе не ем, а даже подумать не смею... Кстати, не пора ли нам есть?
Викентий Леонардович привычно нырнул в кармашек жилета, достал часы и присвистнул: - Батюшки! Пять минут третьего! Что же я с тобою, тварь неблагодарная, время теряю в тот самый исторический момент, когда самые отдыхающие из передовых разносчиков отечественной культуры просторными задами уже пять минут как жмутся у корыта! Не ровён час, подумают, отбился от стаи! Вах-вах! Бывай, Брюхат Косматыч!.. Да, знаешь, чем-то Николай Кондратьевич на тебя похож! У него такой же круглый животик и точь-в-точь те же колкие глазки... Ты, случаем, в органах не служил? Очень жаль! Тогда на литературного начальника не потянешь! Так-то, дорогой плетунчик... Мотай на рыло! Глядишь, сгодится никчемный опыт булькающей души...Ну, всё -- побежал! Не поминай лихом!..
Викентий Леонардович театрально развернулся на одном каблуке, нахлобучил соломеную шляпу и плавненько выскользнул из беседки. – Тра-ля-ля-ля... тра-ля-ля-ля... Он пригнулся, расставил руки и, как большое белое пугало, закружил по направлению к одноэтажному жёлтому бараку с двумя разнокоричневыми колоннами при входе. В воздухе вились мириады мелких мошек. Издалека доносилась бравурная музыка. Пахло разморенными травами и чесночным борщом. Время от времени с дробным жужжанием проносились сине-зелёные мухи. В радостном возбуждении и с верою в светлое будущее всего муховечества они летели на запах в сторону творческой столовки. Со стороны же столовки вид представлялся иной: без великого будущего, без светлой веры, а только с задним двором и расхлёстанной помойкой, над которой несся назойливый зуд... -Траля-ля-ля... Траля-ля-ля...
Траля-ля-ля...