Вечерний Гондольер | Библиотека


Евгения Бильченко


Больница

Светлой памяти великого врача,
Анатолия Степановича Матвиенко, посвящается

 
Но Господь сказал мне: «Довольно для тебя благодати Моей,
 ибо сила Моя совершается в немощи»
2 Кор.12:9
 
Я могу принять Бога только через Сына
Николай Бердяев. «Самопознание».

 

Из окна была видна православная церковь в стиле мазепинского барокко: аккуратная, ладная, округлая со всех сторон, с развеселыми пузатыми маковками. Церковь принадлежала к какому-то там очень «правильному» патриархату, но, даже если бы это была сама мечеть, она бы все равно молилась на нее...

Она лежала в довольно комфортной, по здешним меркам, – одиночной палате, которую называли странным спортивным словом «бокс», как будто бы физическая, языческая мощь, исходящая от этого слова, могла спасти изнуренное страданиями, тощее христианское тело.

... Самое страшное для нее в этот момент – это было наблюдать за тем, как в капельнице, по проводам впившейся в ее синюшную ручонку, постепенно убавляется жидкости. Когда-то кто-то сказал ей, что если вовремя не снять капельницу, в вену начнет поступать воздух, – и можно умереть. Позвать сестру не было сил, да и все равно она бы не услышала: поздно ведь, два часа ночи, одолеваемые вечной бдительностью дежурные давно спят. «Как песочные часы перед казнью», – тоскливо подумалось ей о перетекающих капельках капельницы, и в это время в дверях палаты лениво всплыла толстая, похожая на замызганную слониху, санитарка.

– Позовите сестру, – сказала она. – Надо снять капельницу.

После неопределенного отнекивания-поддакивания в ответ, санитарка удалилась, а она, ободренная обязательностью спасения от песочных часов, все с той же заторможенной тоскливостью предалась своим мыслям.

... Ее привезли поздно, в полдвенадцатого ночи, когда стало очевидным, что от маточного кровотечения, открывшегося с особенно яростной силой, не помогают ни кровоостанавливающие таблетки, ни пресловутые домашние средства вроде прикладывания льда. Она была в таком состоянии, что ее практически невозможно было осмотреть. Поэтому ее тут же препроводили на капельницу. Адское количество крови, которое она стремительно теряла, скорее, напоминало кадр из какого-нибудь военного фильма, где показывает агонизирующего на поле боя солдата. Ей казалось, что если человек теряет столько крови, он непременно погибает, и тот факт, что она жила, внушал ей какое-то странное, веселое любопытство к тайным пределам человеческого организма.

В тот момент она еще не знала, что утром, когда она встанет после восьмичасового (вместо положенного трехчасового) лежания на самой сильной капельнице, которую обычно ставят тяжелым роженицам, – палату буквально зальет багряной рекой, и та самая санитарка, сменив привычное ворчливое выражение на выражение лица сострадательной попадьи, по-деревенски всплеснет руками:

– Йой, деточка!..

Она не знала также, что муке этой суждено будет длиться еще три года, потому что кровотечения будут продолжаться и продолжаться, и не будет ханаанского Мессии, подержавшись за хитон которого, можно было бы исцелиться навеки. Она не знала, что Мессия все-таки появится, но совсем не такой, как в Библии, а свой: родной, земной, горячо желанный, недостижимый – любимый, тонкое лицо которого, преломленное сквозь призму ее  эманирующей светом души, обретет мессианские черты. 

Она не знала, что, в какой-то момент, измучившись, она самолично подпишет документ, что согласна на операцию. И что оперирующий ее хирург, – как его называли, «хирург от Бога», или «Сам Степан Николаевич», – добряк, пьяница и гений, – будет хвастаться, что, дескать, в ночь накануне операции он впервые (!) не хлопнул ни рюмашки... Она еще не знала, что в ночь перед операцией, вместо того, чтобы послушаться добрых советов докторов и набираться сил посредством сна, она будет отвязано, оторвано, как с плеча, писать стихи, – писать, пытаясь остановить, запечатлеть в памяти каждую грань стремительно меняющихся деталей заземлено-возвышенной Жизни, с почти физическим, слуховым, ощущением Голоса, идущего как бы изнутри.

Она тогда еще не знала, что не сможет проснуться от наркоза, и что анестезиолог будет долго, внятно, внушительно, специально подобранным голосом ей вещать:

– Жанна, проснись! Жанна, проснись! Жанна, проснись, кому говорят!

А потом кто-то подскажет, что надо сыграть на ее гипертрофированном чувстве ответственности, над которым, считая его рудиментом детского трудоголизма, охотно подтрунивали ее одноклассники и коллеги. И ей насильно всунут в неразгибающиеся ладони огромную бутыль от капельницы, приговаривая при этом:

– Жанна, на, возьми: некому держать.

И это действительно сработает: ее вечно откликающееся «Давай» на чужое просительное «Возьми»... Ведь это же Поручение: а поручения нельзя не выполнять. Руки очнутся раньше головы.

А потом она будет долго-долго лежать в реанимации – такая хилая, тощая, плоская на фоне дымящихся потом, усталых, веселых, пышнотелых рожениц, – с почти детским тельцем, насквозь святящимся розовой льняной рубахой. Глядя на нее, румяные медсестрички снисходительно улыбались сквозь стеклянную кабинку, отделявшую их от коек с десятком женщин.

А потом придет Сам, Степан Николаевич, – милый Степан Николаевич, – уже пьяный, счастливый, такой родной, всей своей свойской шумливостью несущей Жизнь, с яркой тряпичной куклой в руках, – словно к маленькому ребенку. Вручив ей «подарок», он публично (благо, ей было все равно) сорвет с нее одеяло и смачно похвастается:

– Смотрите, какой тонехонький шов? Ну, не красота?!

Да уж, его швы, называемые в простонародье, «царапинами Воскресенского», знали все. Воскресенский, делая свою работу, не «оперировал пациентку» – он Помогал Женщине, то есть – началу изначально мотыльковому и эстетическому, пеструю хрупкую красоту которого ни в коем случае нельзя нарушить. И еще он думал о других крохотных мотыльках, которым суждено когда-нибудь выпорхнуть из тельца этой бабочки. В наивной мужской убежденности своей в существовании в мире взаимности Счастья, он верил, что Жанне предстоит долгая, радостная, светлая жизнь, преисполненная обоюдоострым таинством разделенной любви. И из этой священной разделенности, по его смутному мнению, должен был родиться некий особенный, мессианский ребенок, принять которого он был готов, как принял некогда собственного внука, сделав кесарево родной дочери.

Все это будет завтра...

 

***

... В полузабытьи, она смутно слышала, как одна из рожениц просила есть. Макароны. Второй принесли ребенка, – и он громко расплакался, привнеся в палату запах молока и  цветов. Третья полночи болтала по телефону, обзванивая всех своих подружек, чтобы уведомить о своем подвиге. Последний, кому позвонила эта женщина, был муж, – и разговор с ним был самым коротким. Когда Жанну спросили, не принести ли ей пить или чего-нибудь еще, она всех насмешила своим пожеланием. Вялым шепотом она пролепетала:

 – Николая Бердяева, книжку, она там осталась, на тумбочке в палате...

Николай Бердяев был ее любимым философом. Он говорил о страданиях Бога ради человека и страданиях человека ради Бога. Мука Сына, который одновременно является Отцом. По сути, он говорил о Великой Взаимности Страдания двух родных существ. И это, наверно, единственная существующая в здешнем мире взаимность, учитывая, что взаимной любви, по мнению Жанны, в окончательном виде не существовало.

Она еще не знала, что на рассвете, в один из тех неудачных больничных моментов, когда отвлекшаяся на минуту отцовская заботливость, предает больного в руки добродушной халатности Чужого, ее насильно и слишком рано поднимут санитарки. Поступала новая женщина, коек на всех не хватало – надо было переводить больных в отделение терапии, а лифт между терапией и реанимацией не работал. Пришлось ползти пешком. В то, что она доползет, почти никто не верил: ждали, когда упадет в обморок. Она оправдала ожидания: таки грохнулась, но аккурат на свою койку на новом месте. После этого она перестала не то, что вставать – даже ворочаться на постели. Прошло два дня, и когда на третий, во время утреннего обхода, в палату ворвался Степан Николаевич, – разразилась гроза.

Что было! Начался один из его знаменитых на всю болезную столицу «разборов полетов». Степан Николаевич кричал, угрожал, бурно жестикулировал, бегал по палате, и полы его халата развевались, как ризы пылающего гневом первосвященника на суде еретиков.

– Как это, она у вас до сих пор лежит?! Вы что?!!! Поднять срочно!

Досталось и Жанне. Степан Николаевич тигром подскочил к постели и, недолго думая, рывком поставил ее, падающую, на ноги. В этот момент она почти ничего не видела из-за свинцовой тьмы, нависшей перед глазами, так что казалось, будто действительно предгрозьем заволокло небо. Она только слышала суровый и повелительный голос и ощущала на своих лопатках неожиданно мягкие для такого голоса и неловко подрагиваюшие руки знаменитого хирурга, скальпель которого никогда не промахивался, ни на сотую миллиметра, так что слава его докатилась аж до зазнайки-Америки. И вот этот странный талантливый человек с дрожащими руками и точным резцом сейчас натаскивал ей на розовый лен махровое барахло халата и, натащив, наконец, принялся волоком волочить ее по больничному коридору, на глазах у выстроившихся вдоль своих дверей, жаждущих зрелищ женщин, приговаривая при этом:

– Давай, девочка, давай, я знаю, что ты сможешь, давай!

И она смогла. Сработала все та же ответственность, иногда порождающая гордыню. С убогим вызовом учащегося ходить трехлетнего ребенка любительница Бердяева выпалила:

– Я сама!

– Вот это другое дело, – одобрительно ухмыльнулся Маэстро. – Вот это по-нашему. Узнаю свою девочку.

...Она не знала, что пройдет еще два года, и Великий Мастер, тревожное выражение глаз которого, по общим наблюдениям, столь напоминало ее собственные, на месте погибнет в автокатастрофе, и будет это в раннее воскресное утро в робком начале мая, в день Воскресения Господня.

Она ничего не знала, ее пощадили, ей не сказали, она читала Бердяева, и ходила на Пасху в Церковь, и ставила свечки Николаю Угоднику, дабы он послал ей хоть каплю женского счастья: разделенной любви, которая так и не пришла, семьи, которой до сих пор не было и, возможно, уже не будет, мужеского плеча, на которое можно было бы опереться, не боясь, что оно проломится, и ребенка – чудесного крохотного мальчика с синими папиными глазами – сына Мессии и ее, Жанны... Все это должно было произойти уже завтра, но так и не произошло: у каждого Мессии – своя Миссия.

***

Ничего этого она не знала, да и не могла знать, потому что было ей тогда всего-ничего, а только девятнадцать широко распахнутых зелеными глазами на голубой мир лет. Она впервые попала в женскую больницу, впервые лежала на капельнице и впервые смотрела, как между песочными часами, перетекающими в ее кровь, через окно просачивается рассвет. И небо из иссиня-черного становилось простуженно-серым, окрашивая маковки казацкого барокко в извечный цвет занимающегося «Завтра»...

                                                                                             

 

2-3 апреля 2008 г.

    ..^..


Высказаться?

© Евгения Бильченко