Вечерний Гондольер | Библиотека


Олег Горшков


Стихотворения

 

  •  На мосту Мирабо
  •  "Росчерк ласточки в поднебесье..."
  •  Из Фауста
  •  Осень Босха
  •  Словарь тишины
  •  "Закон зимы – к зиме не опоздать..."
  •  Ветреное
  •  Звонарь
  •  Щегол

 



На мосту Мирабо 

"Sous le Pont Mirabeau
Coule la Seine"... 
Guillaume Appolinaire 

Лукавый  сочинитель певчей веры,
беспечный попрошайка, до утра
бормочет наизусть Аполлинера –
«Отшельник», «Лорелея», «Номера»,
«Мост Мирабо»… и льются алкоголи,
и Сена, притворявшаяся днём
лучащейся девчонкой,  дурой гольной,
божественной в неведенье своём,
вдруг набухает памятью, стихая, 
и вслушиваясь в сбивчивый глагол,
и время дышит вещими стихами,
пока бубнит небесный балабол
бесстыдными  устами прощелыги
свой неисповедимый непокой,
всё остальное – кегли, фигли-мигли, 
слова, слова над замершей рекой… 
Нет, и не будет бражнику покоя –
за каждым звуком слышится «прости»,
но что-то в нём звучит ещё такое, 
что ни в слова, ни в жизнь не уместить. 
Бубни своё, ночлежник постоялых
прибрежных скверов, веру напевай
неведомую, малую – из малых,
таких вот,  еле слышных, наповал
сбивающих, и соткан свет небесный,
и утром неминуемо с листа
начнется жизнь, которой будет тесно,
как Сене под стальным хребтом моста… 

    ..^..




*** 

Росчерк ласточки в поднебесье –
свиток света, семь беглых крючков –
и лишь воздуха топкие взвеси
снова в хищном захвате зрачков.
Ускользнула от ловчего в логово,
в свой овраг поднебесный суть,
заключенная в семь иероглифов,
и не ласточку ль жизнь несут
точно так же, в слепом потоке, 
во внезапную немоту
демиурговы зябкие токи,
демиургов пастуший кнут?
И молчание тем подробней,
чем беспамятней тают дни,
чем ясней, что им нет подобий
ни в едином движенье, ни
в примерещившемся покое –
видишь, вязовый лист на весу
замер выше всей осени – копий
и его невесомая суть
не имеет… Привыкший скитаться,
блудный ветер подхватит лист
вместе с грамотою китайской
всех прожилок, и так лучист
взгляд, едва не черпнувший тайны…
жизнь сожмётся в две точки… потом –
только воздух обетованный
между ласточкой и листом… 

    ..^..




Из Фауста 

Гретхен, не торопи загустевший август… 
Бьется в садке предчувствия головастик 
близкого счастья, и травы стрекочут… Was ist 
das? – в изумленье спросишь. Das ist Phantastik! – 
тут же откликнется сведущий герр гроссмейстер 
вкрадчивых стрекотов, зодчий музык, кузнечик. 
Он ведь о жизни, Гретхен. И всем оркестром 
всех своих певчих, пернатых, почти беспечных 
флейт перелётных ему подыграют свыше. 
Снова о жизни, о том, что она повсюду, 
и, как ни странно, лишь там, где внезапно слышен 
голос травы, доносящийся из-под спуда 
времени, из-под разящего насмерть гула 
правд его хищных – но это, поверь, полова 
рядится хлебом, всё это лишь куклы, куклы 
слов механических, скрывших живое слово, 
посох Иосифа, что направляет в гулкий 
темный колодец лукавой гордыни, ибо 
кукол заводит твердящий - ich bin - гомункул, 
а человек выдыхает опять: ich liebe. 
Гретхен, какое мгновение! – воздух ожил, 
и наш зелёный дока стрекочет пуще, 
что ж ты себя преследуешь, словно можно 
тени своей коснуться во дне грядущем 
или совсем распрощаться со днём вчерашним? 
Ноты кузнечик, как жемчуг на нити, нижет, 
но отчего-то тебе нестерпимо страшно. 
Не потому ль, что ты знаешь – всё ближе, ближе 
осень охоты на ведьм… На исходе вечер. 
Гретхен, не торопи загустевший август. 
Чувствуешь, новая жизнь задышала в чреве? – 
вот оно зыбкое счастье… 
Прощай, 
твой Фауст. 

    ..^..




Осень Босха 

Мой отче научный... Яков Овсеич Мотовиловкер,
демиург уголовно-процессуального права,
приехавший умирать к сыну – в провинцию, в Ярославль,
казалось, лишь чудом ступал по незримой проволоке
истончившейся напрочь жизни, но что-то его хранило,
помогало удерживать хрупкое равновесье –
может быть, одержимость жить придавала силы,
хотя, что там было окрест? – какие-то блики, взвеси,
уходящая осень впавшего в детство Босха –
дымчатые деревья, трава, чужие мглистые лица,
но кто-то торопится их запомнить, и весь лучится,
словно тот, любивший гулять по воде, аки посуху…
Впрочем, мой демиург вышагивал как-то смешно, нелепо,
пришаркивая при ходьбе и прячась в свою сутулость
от назойливой толкотни, и такая сквозила утлость 
в той беглой свободе, и столько пыльцы и пепла
носилось над жертвенною листвой подожженных скверов,
что, казалось, небо вот-вот разверзнется гласом божьим,
а он шёл себе, невесом и лучист – ни костей, ни кожи,
полный детской своей воркотни, легкокрылой веры. 
Вот так бы идти вослед, быть смешным, неловким, 
но всё слышится голос сквозь толщу трёх поколений: 
- Откройте, Горшков, свой секрет грандиозной лени.
Незабвенный мой Яков Овсеич Мотовиловкер… 

    ..^..




Словарь тишины 

Обученье осенним, чужим до поры языкам, 
что казались бессвязней любой тарабарщины темной, 
начинаешь с азов, и доверившись их знатокам – 
облетающим скверам, всё слушаешь, как неуемно 
словарем тишины шелестит безымянный лингвист, 
утверждая, что жизнь с этой поздней внезапной науки 
начинается сызнова, падает яблоком в руки 
и горит на ладони, как ветром оброненный лист. 
Вот тогда и не сможешь с неясной тоской совладать – 
домовитая тьма завладеет дуплом и скворешней, 
и почувствуешь блажь проговаривать осень неспешно, 
принимать всё, как есть, повторяя усердно слова, 
что почти нараспев местечковым бубнит мудрецом 
растрепавшийся вяз, и ветвистая повесть всё длится, 
всё лукавит, что был сам себе посторонним лицом, 
чьи немые стихи тоже сплошь посторонние лица... 

    ..^..




*** 

Закон зимы  – к зиме не опоздать,
где б ни носила жизнь, как ни болела,
 а всё, что дальше – белое на белом,
всё маятник – назад, вперёд, назад.
Сквер сыплет в истлевающий сюжет
сгорающие знаки препинанья –
вся эта осень мне в запоминанье,
наверно, предназначена уже.
И, кажется, что не было нужды 
уловками рассудок свой морочить –
сезам не отворится, грустный кормчий 
освобождает сердце от вражды 
с неуязвимой сутью… Не-из-беж… 
Давай же, договаривай по слогу 
сухую византийскую эклогу, 
сбывай тщету несбывшихся надежд 
забвению – бессонница за пять 
неловких строк, в которых всё превратно, 
как всякий счет, когда он счет обратный, 
как всякое движение - но вспять. 
Заучивай осенний свой букварь, 
и ты заметишь в дрогнувших картинках 
сквозящих дат тиражную рутину 
шестого дня, и подпись – 
Бог, эсквайр… 

    ..^..




Ветреное 

Евгению Коновалову 

Ты в сумерках вязнешь, но всё же идёшь туда,
где небо, почти обмелев, пропадёт в человеке,
становишься воздухом, запахом книг, аптеки,
настоек, что пьются по осени, как вода –
глоток, и не вспомнишь, чем принято жить, какой
слепой часовщик шестерню оголтело вертит?
Ты просто живёшь и бредишь одной строкой,
всегда ускользающей, снова швырнув на ветер
связку невнятных, гортань пережёгших слов, 
и что тебе до незрячих часовщиков? 

То бесом борей закружит, то рухнет ниц,
чужим притворившись, на плутни и прятки падким, 
но ты узнаёшь его снова по отпечаткам,
носимых им веток, вселенных, песчинок, птиц. 
Вы, кажется, накрепко связаны – ты и он –
какой-то одной по-младенчески глупой верой, 
и ветер смеётся, сдирая с шипящих крон 
иссохшую кожу испуганных насмерть скверов.
И как же тебе нестерпимо легко и тесно
на зябком ветру в хламиде своей телесной. 

    ..^..




Звонарь 

Вот мир, вот древний град – всё со-подчинено 
в согласье с ноябрём и вязкостью столетья.
Густеет снегопад, молчаньем полон, но 
частит блажной звонарь, захлёбываясь лестью 
летейским небесам, сулящим зябкий рай,
и хлябь на всех путях, как в Рим, ведущих к ДЕЗу.
На вышедший в тираж ржавеющий трамвай
ложится тихий снег, в предзимнюю аскезу
впадают мир и град, и всё предрешено –
оцепененье сфер и оскуденье музык,
и жизнь самой себя бедней и старше, но 
кафтан ноябрьской мглы и ей, потешной, узок,
тем более что век безвременью сродни –
лакуна, прочерк, тень меж альфой и омегой.
Звонарь неутомим, он, может быть, один
почувствовал: вот снег, трамвай, что утлым снегом
объят и тонет в нём, вот обветшавший свет 
над замершей рекой и телефонной будкой,
всё на своих местах, но града всё же нет,
и мира нет за ним, и не было, как будто –
есть только человек, живущий наугад,
качнувший небеса с отвагой непокорной.
Всё гуще, всё тесней подробный снегопад,
и внемлют мир и град мольбе и непокою
хмельного дурака, но неисповедим
и неизбывен снег над каменным ковчегом,
и как ни вязок век, ты всё ещё в пути,
и всё частит звонарь, смеясь над зыбким веком. 

    ..^..




Щегол 

Так расплывчат пейзаж, что пытаешься зачерпнуть 
непроглядное «после» – уймется ли там когда-то 
сиротливый щегол, беспощадно свистящий Данта? 
и в какой уже раз признаешься себе – ничуть. 
Что же, пусть голосит, пусть настаивает всерьез 
на извечном своём, выводя: всяк сюда входящий… 
Где там носит лесничего сумрачной этой чащи? – 
на ветвях тишины повисает опять вопрос, 
ибо есть непокой, для которого, не дано 
подыскать объясненье, который нельзя измерить, 
разве только принять… Не исчисленным нежным зверем 
пробуждается бог, и щегол всё истошней, но 
он какой-то другой – перепутавший словари, 
языки, времена, окунувшийся в хвойный ветер, 
и взъерошенный лес, впившись в землю корнями, вертит 
вспять вселенную всю – пробудись, отболей, замри…

    ..^..

Высказаться?

© Олег Горшков