Вечерний Гондольер | Библиотека


Тим Скоренко


Стихотворения

 

  •  Сочинение по картинке для девятого класса
  •  Ад
  •  Сильвия и Кристина
  •  Tabula Rasa
  •  Девятнадцать
  •  В ожидании
  •  Волчица
  •  Старость
  •  Ирина
  •  Нагайка, кольцо и тамбура
  •  Правила диакритики
  •  Читер
  •  Динка
  •  Алая буква
  •  Москва, приём.
  •  N
  •  Шрам

 



Сочинение по картинке для девятого класса 

    Мальчик играет, конечно, в мячик, мальчик от девочек мячик прячет, если найдут эти дуры мячик, бросят в соседский терновый куст. Мальчик ушёл далеко от дома, местность не очень-то и знакома, но по неписанному закону думает мальчик: «Сейчас вернусь». Мячик цветной и живой почти что, праздник для радостного мальчишки, в первом составе у «Боавишты» или, на крайность, у «Спартака». Гол — аплодируют все трибуны, гол — и ревёт стадион безумно, уно моменто, всего лишь уно, слава настолько уже близка. Воображенье ему рисует: все вратари перед ним пасуют, он переигрывает вчистую всех Канисаресов на земле. Он — нападающий от рожденья, через защиту промчавшись тенью, сеет в соперниках он смятенье, кубки красуются на столе. Мяч улетает куда-то дальше, через дорогу, пожалуй, даже. В следующий раз-то он не промажет, хитрый кручёный — его секрет. Мальчик бежит за мячом вприпрыжку, не замечая машину, слишком быстро летящую на мальчишку. В этот момент замирает вре...

    Мама готовит обед на кухне, рыбе два дня: не сварить — протухнет, после, закончив, устало рухнет, будет смотреть по ТВ кино. Пахнет едой и чуть-чуть духами, пульт управления под руками, что по другой, например, программе, тоже какое-то «Мимино». Рыба всё варится, время длится, ночью без мужа давно не спится, хочется днём на часок забыться, чтобы ни звука и темнота, только никак, ни секунды больше, нужно успеть на работу, боже, строже к себе — да куда уж строже, слышите, это я вам, куда? Ночью — сиделкой, а днём — на баре, маму любая работа старит, тут о каком уж мечтать загаре, губы накрасить — минута есть. В маму внезапно стреляет током, что-то сынишка гуляет долго, в ней просыпается чувство долга, тяжек, поди, материнский крест. Мама выходит, подъезд свободен, улица тоже пустует вроде, мама кричит, мол, ты где, Володя, быстро темнеет в пустом дворе. Мамы ведь чувствуют, где их дети: что-то не так, это чует сердце, что-то не то, ощущенье смерти. В этот момент застывает вре...

    Виктор сегодня почти доволен, утром пришло sms от Оли, Оля свободна: в бистро, в кино ли, это неважно, но мы пойдём. Виктор влюблён, как мальчишка глупый, зеркалу поутру скалит зубы, носит букеты размером с клумбу, ждёт у окна её под дождём. Виктор на съёмной живёт квартире, классно стреляет в соседнем тире, Виктору двадцать, кажись, четыре, молод, подтянут, вполне умён. Вот, на неделе купил машину, планы на отпуск теперь большие, ехать с друзьями в Париж решили, Олю, возможно, с собой возьмём. Радио бьёт танцевальный ритм, Виктор пьёт пиво с довольным видом, надо себя ограничить литром: всё-таки ехать потом домой. Друг говорит: погоди, останься, скоро начнутся такие танцы, Оля заждётся, поеду, братцы. «Оля, — смеются, — о боже мой!» Виктор садится за руль нетрезвым, скорость он любит, признаться честно, медленно ехать — неинтересно, если ты быстр — то ты в игре. Виктор себя ощущает мачо, красный мустанг по дороге скачет, тут выбегает на трассу мальчик. В этот момент замирает вре...

    Время застыло и стало магмой, патокой, мёдом и кашей манной, чем-то таким безусловно странным, вязко-текучим, пустым на вкус. Время расселось в удобном кресле, время не знает «когда» и «если», так как все эти «когда» и «если» пахнут не лучше, чем старый скунс. Если мальчишка не бросит мячик, мячик, естественно, не ускачет, мама, естественно, не заплачет, так, отругает, и это всё. Если водитель не выпьет пива, Оля не будет слегка игрива, сложится паззл вполне красиво: жулик наказан, Малыш спасён. Время не знает, на что решиться, вроде не хочется быть убийцей, только надолго остановиться — это неправильно, сто пудов. Там ведь немного, не больше метра, хуже для паузы нет момента, тут уж какие эксперименты, чуть с поводка — и уже готов.

    Здравствуйте, дети. Себя устроив в шкуре любого из трёх героев, пишем об этом красивым строем, на сочинение — полчаса. Пишем, пожалуйста, аккуратно, буквы желательно, чтобы рядно, почерк красиво, легко, нарядно, так, чтобы радовались глаза. Мальчик застыл в двух шагах от смерти, Виктор не видит его — поверьте, маме — бумажка в простом конверте, пишем об этом сквозь «не могу». Пишем о том, что ни дня покоя, пишем о том, что мы все — изгои.

    Если рискнёшь написать другое — я у тебя в долгу.

    ..^.. Ад

    Не лекарь время, а просто так, эскулап-любитель, убогий травник, купивший практику и диплом. Оно исправит все последствия мордобитий, тобой полученных, что естественно, поделом. Оно исправит твои порезы и переломы, добавит крови и пятна с совести ототрёт, поставит крышу на мнемонические колонны, перевернёт тебя наизнанку, наоборот. Оно нагреет тебе водички и трав душистых насыплет в ванну, мол, погружайся и сладко спи, оно окажется офигительным массажистом, натёршим руки на миллионах согбенных спин. Оно позволит тебе расслабиться и рассесться в уютном кресле среди любимых твоих систем, но будь уверен: оно не сможет исправить сердце, а это значит, оно не излечит тебя совсем.

    Два года кряду я был игрушкой в руках Венеры, пустой лодчонкой с запасом бубликов на борту, меня бросало к морскому дну и в земные недра, мне придавало мужскую жёсткую красоту. Меня влюбляло и вылюбляло (прости, филолог!), меня швыряло по паутине стандартных дней, меня кормило пирамидоном и корвалолом, меня штормило, и я всё время мечтал о ней. Она мне снилась в различных позах и интерьерах, в старинных замках и в современных узлах квартир, она вставала моей рассветной звездой Венерой, она ложилась, во тьму обрушивая мой мир. Три встречи за год, слова что ветер, забыты утром, еда в пельменной, прогулки в парке, «привет» в сети. Она сказала: «Не стоит свеч» — и сказала мудро. Но вот другой такой, скорей всего, не найти.

    Прости за каждый мой шаг не в тему, за лунный вымпел, по глупой прихоти мной оставленный на Земле. Я просто выпал, как снег весенний, на слякоть выпал, теперь я таю, и я растаю за пару лет. Возможно, блажью безбожно пахнет моя стихира, возможно, время — отличный лекарь для всех мужчин, и только я продолжаю ныть и ругаться с миром, поскольку я, вот такая участь, неизлечим. Неисправимы мои наигранные ужимки, мои замашки, мои придуманные слова, я вечно в детстве, я неподвластен тискам режима, и сердце в тысячу раз сильнее, чем голова. Она могла бы случиться лучшей моей наградой, крестом мальтийским, медалью имени Помпиду.

    Меня, священник, давно не пугает угроза ада. Уже два года я перманентно живу в аду.

    ..^.. Сильвия и Кристина Рассказывай мне о том, как была счастливой, красивой и, естественно, молодой, Весёлой, беспокойной и торопливой, семейной неповторимой кинозвездой. Шарфы вязала, на стенах — твои картины, на кухне — аппетитнейшая еда. Близняшек звали Сильвия и Кристина, и каждая — как утренняя звезда. Рассказывай, как ты с ложечки их кормила, как Сильвия первой сделала первый шаг, Как обе они удивлялись большому миру, и жизнь была удивительно хороша, Как муж приходил после трудной своей работы, как на руки брал их, со смехом их щекотал, Под душем смывал отголоски дневного пота, и вместе с тобою дышал абсолютно в такт. Рассказывай мне о том, как они шли в школу, учились неплохо, но было куда расти, Как в пятом Кристина вовсю увлеклась футболом, а Сильвия сочинила свой первый стих. Как ты говорила друзьям: восхищённо, гордо, и муж раздувался от радости, точно слон, Как пьяный водитель в восемьдесят четвёртом чуть-чуть их не сбил: но, бывает же — пронесло. Рассказывай мне о том, как потом был колледж, Кристина ушла в экономику с головой, У Сильвии появился какой-то кореш, от вечного передоза едва живой. Как ты её вверх тянула — и получилось: она вернулась в обыденный твой мирок, Пошла в медицинский, а после детей лечила от экстази, коки и музыки в стиле рок. Кристина становится брокером, бизнес-леди, играет на бирже, серьёзна, строга, умна, С утра на работу на новой машине едет, а ночью легко отдаётся объятиям сна. Рассказывай мне, как Сильвия вышла замуж, но что-то не навещает уже давно, Она родила мальчишку, ты точно знаешь, по-моему, позапрошлой ещё весной. И Бог с ними — пусть они счастливы, эфемерны, рассказывай мне, рассказывай мне о них, Жаль муж не дожил: что сделаешь, все мы смертны, плохие воспоминания схорони. Рассказывай мне, как однажды весенним утром они приедут тебя навестить, и ты Посмотришь на них с материнской улыбкой мудрой, сама захмелев от собственной доброты. Я сдам тебя на руки доктору, он хороший. Он лучше других дипломированных докторов. Ты ляжешь в постель, и тогда вот, в постели лёжа, увидишь во сне, как с капота капает кровь. Как капает жизнь с капота старого «Форда», как замирают стрелки твоих часов. Ведь мир оборвался в восемьдесят четвёртом под визг неполностью выжатых тормозов.     ..^.. Tabula Rasa

    Женщина в белом рисует море, что ещё, чёрт возьми, рисовать? Платья в шкафу дожирает моль и пыль покрывает её кровать. Белые чайки, большие горы, змей с цветомузыкой на хвосте, ласковый солнечный светлый город вдруг появляется на холсте. Пыль покрывает полы и стены, стёкла разбиты, зарос камин. Кожа бледна, под глазами — тени, хоть ты насильно её корми. В солнечном городе чистый воздух, пара на пристани смотрит вдаль, на горизонте легко и грозно яркая утренняя звезда. Дверь покосилась, гниют ступени, парк сорняками зарос давно, море у пристани волны пенит, в воздухе звуки волшебных нот. Женщина в белом рисует море, белые-белые корабли, белая линия за кормою, синяя лёгкость небесных плит. Вены ворочаются под кожей, в красных прожилках её глаза; ну на кого ты теперь похожа? Мусор в редеющих волосах. Женщина в белом. Чуть позже — в сером. Сохнет на воздухе акварель. Падают выцветшие портьеры. Так начинается твой апрель.

    Женщина в сером рисует горы, белые, выспренние снега, где-то остался приморский город, парусность лёгких лихих регат. Горы кромсают небесный купол, горы прекрасны — куда ни глянь, горное озеро — точно кубок, выпей за здравие, Гаолян. Серая койка, такой же столик (ножки привинчены, не поднять), женщина в белом, богиня боли, чистое воинство, божья рать. Шприц и таблетка — а после кушать, кушать и в койку, и снова шприц. Горы, как люди, имеют души ирбисов снежных, льняных тигриц. Тропка, по тропке идёт цепочка, средний — мужчина её мечты, тот же, что в городе (между строчек) с дамой гуляющий у воды. Сразу заметна его фигура, зелень густа за его спиной, как его звали — Володя, Юра? Юра, наверное. Всё равно. Серая койка всю ночь пустует, трудно без света, но так быстрей, женщина в белом опять рисует горы в ближайшем из сентябрей. Кожа да кости, глаза навыкат, кисть номер десять, три цикла лун. К запертой двери уже привыкла. Так начинается твой июнь.

    Женщина в чёрном. А может, в белом. Всё-таки в белом: во всех цветах, цвета пушистой бурлящей пены, цвета побеленного холста, цвета белья на витых верёвках, цвета тяжёлых степных церквей, цвета мечей раскалённых, ковких и стариковских седых бровей, цвета больницы, ночей гренландских, цвета горящих на солнце льдов, цвета простой материнской ласки, цвета-смешения всех цветов.

    Всё завершится. Покой настанет. Белый, холодный пустой покой. Бог говорил твоими устами, кисти держал он твоей рукой. Женщина в комнате раз за разом бьётся о стенку, сползает вниз.

    Кто ты такая? Tabula rasa. Холст обесцвеченный. Чистый лист.

    ..^.. Девятнадцать Мне помнится, ей исполнилось девятнадцать, некруглое, неделящееся число, Она умела божественно улыбаться, мужчин отправляя в утиль, на погост, на слом. И в каждом её движении торопливом, кокетливом, безупречном, как ровный круг, Читалась Терпсихора, Эрато, Клио и прочие музы, вступающие в игру. Я вырос и стал умнее, серьёзней, выше, хотя в карманах по-прежнему  пустота, Я бросил гулять по холодным столичным крышам и бросил жить по принципу «от винта!» Я бросил бояться, ныкаться и стесняться, и как-то раз я её повстречал в пути, И было ей по-прежнему девятнадцать, и я постеснялся даже к ней подойти. Я жил, растил животик, менял работы, полтинник скоро, полвека ушло в трубу, Сосед по дому рассказывал анекдоты, начальство мне виделось в белом большом гробу. Но изредка — раз в два года, а может, реже, я видел на разных обложках — текут года, И только она остаётся такой же, прежней, и ей девятнадцать: отныне и навсегда. Когда-нибудь я взойду на ладью Харона, безликого и бессрочного старика, Я дам ему драхму — не более, драхму ровно, загробную взятку, последний земной откат. И будут молчать печальные домочадцы, и будет свободна пустая моя душа, А ей — я уверен — по-прежнему девятнадцать, и снова она божественно хороша.     ..^.. В ожидании

    Он накрывает стол: расстилает скатерть, ставит бутылку с марочным коньяком. Кажется, в девять должна появиться Катя: он постирал бельё для своей кровати, он посчитал расход при своей зарплате, в общем, готов сверху донизу и кругом. Каждая новая ночь — это ночь порока, главное, чтобы не путать их имена; как-то однажды ошибся, и было плохо: дикий скандал закатила одна дурёха. Он научился, конечно, того урока хватит на долгие-долгие времена. Он убирает фото вчерашней дамы, прячет его под нестиранные трусы. Фото сегодняшней Кати вставляет в раму, по телевизору снова поёт реклама, что-то про отдых с удобствами, про Панаму, он выключает телек: довольно, сыт. Он ожидает Катю, а это значит, нужно припомнить Вергилия — хоть чуть-чуть. Катя весьма начитанная, тем паче, строки, которые Кате он предназначит, он полагает, ему принесут удачу тонким намёком на крепость взаимных чувств. Мама звонит: что естественно, так некстати, мама всегда без причины ему звонит. Снова в больнице — ну что же так, Бога ради; в этот момент раздаётся звонок от Кати — Катя в постели: немножечко лихорадит. Всё. За окном, как обычно, горят огни.

    Он занимает место на верхней полке. Верхняя лучше — гораздо спокойней спать. Нижний сосед перевозит в чехле двустволку, едет в Сибирь, на охоту, да-да, надолго. Дама напротив роняет на пол заколку, в общем, плацкарта-плацкартой, ядрёна мать. Он ожидает станции назначенья, там его ждёт однокашник — старинный друг. Бой-проводник предлагает чаёк, печенье; чей-то ребёнок рыдает (да, ёлки, чей он?); кстати, когда приедем, прошу прощенья? Чёрт, ненавижу занудных тупых старух. Он открывает форточку — сразу кто-то ноет, мол, дует, закройте, прошу, скорей, тут ведь ребёнок: сквозит-заболеет-умрёт. И тут же кого-то потянет на приступ рвоты. Он вырывает листок своего блокнота, пишет зарубки на тонкой его коре. Друга зовут Константин, он геолог, точно, кажется, даже заканчивал геофак, ради товарища может подняться ночью, любит жену и, естественно, любит дочку, с детства имеет ужасно корявый почерк, очень ответственный — правда, лишь на словах. Станция, тишина, он один выходит. Ни ветерочка, воздух упрям и стыл. Вот на рыбалку б сейчас при такой погоде. Домик смотрителя — выщербленный уродик, друга не видно, хотя уже время, вроде. Друг, вероятно, банально о нём забыл.

    Он ожидает ночи, и в самом деле вскоре окно темнеет, приходит тьма. Ночь наступает, он тихо лежит в постели. Позавчера окончательно умер телек. Здесь и сейчас — ощущение цитадели, крепкой, надёжной, как правильная тюрьма. Ночь наступает, и можно идти на крышу, можно открыть окно и взлететь наверх. Он укрывается тщательно, тихо дышит, изредка он постанывает чуть слышно, он неподвижен, конечно, он неподвижен, как неподвижен может быть человек. Он не стремился к старости, нет, конечно: так одиночество стало его венцом: двигаться по наклонной, нелепо, грешно, вечно бояться о стену разбить лобешник, прятаться от действительности, но внешне быть безупречным, безжалостным наглецом. Первый из них открывает глаза устало, смотрит в осточертевшую пустоту. Только закат обозначит окошко алым, солнце навалится сразу девятым валом, скорая выедет поздно. Сестричка Алла рядом с постелью сползёт на потёртый стул. Кажется, это не он. Он стоит на встречной, времени много: идти ещё и идти. Кажется, путь его красной стрелой помечен. Он превращается в Слово, в частицу Речи, он расправляет крылья, и в этот вечер он полетит, наконец-то он полетит.

    ..^.. Волчица

Ты можешь стать волчицей, конечно, милая, Ты можешь жрать сырое мясо и жилы, Но если есть волчонок — смотри, корми его Лишь нежным, пережёванным, пережитым. Стекает кровь по клинку, пули в плоть вгрызаются, И чья-то печёнка в пасти твоей зажата, Но даже в этот момент я наполнен завистью, Поскольку где-то остались твои волчата. Волчата, которые могут случайно вырасти, Матёрыми стать, безликими, словно тени, Такие вот непризнанные антихристы, Живущие под прицелом и на пределе. Ты будешь им слепой, беспощадной памятью, Причиной и оправданием для вендетты, Повыть востоку, естественно, да облаять юг — И рваться к оборуженным и одетым. Ты можешь стать святыней для римских отпрысков, Но холод леса приятней подушек спальных, И дети твои в хронических своих поисках Сбегутся в семьи, а семьи сбегутся в стаи. Бывает ли волку просто? Бывает сладко ли? Не думай над этим, бросайся на эти рожи — Ты хочешь ведь, чтобы над ними жёны заплакали, Как дети твои о тебе заревут, возможно. ...А нужно ли это тебе? Ну подумай, нужно ли? Волчице ни свет ни заря на охоту снова. Обрушится дождь. Под поломанной лапой лужи и Холодная ночь. Даст Бог — сменится новым словом.     ..^.. Старость В какой-то момент она начинает считать, и вот, пожалуйста, Больнее с каждой минутой смотреть на счётчик, Хотя никому не скажешь — поди пожалуйся, Как станут заметны сразу и птичьи лапки, И даже бульдожьи щёчки. И всякие разные там накожные латки. В какой-то момент она чувствует: всё, смотрите, доехала, Дорога закончилась знаком, нельзя, мол, дальше, И память с её, чёрт бы, старческими прорехами, Пугающе пропускает приём лекарства И порцию манной каши. Короче, память — сплошной повреждённый кластер. Чуть позже она сбивается с ритма, и получается Нечто вроде чересполосицы, аритмия Почти что не беспокоит. Пора отчаяться, Но если на завтрак есть булочка, чай, яйцо, Значит, можно существовать и так, Можно пахнуть плесенью, возрастом, тмином, И быть как сама наисвятейшая чистота. А на деле не так уж и важно, есть ли душа, И что там в ней скрывается, что в ней рвётся, Она внезапно сама себе признаётся, Что смерть — это просто маленький-маленький шаг, А вовсе не мрак, не ужас, не дно колодца, И вновь в её голове бесшабашный ветер, И вновь она хороша, Как могут быть хороши старики и дети.     ..^.. Ирина   1. Ира сидит на ванной и смотрит в зеркало, смотрит в свои ослепительные глаза, Плохо быть Маринками или Верками, быть собой хорошо, за окном — гроза. Бьёт гроза, кромсает, сдвигает крышу ей, взгляд её затягивает в себя, Ира в Передзеркалье, конечно, лишняя, если мужья и любовники лишь храпят. Зеркало не отпускает, цепляет крючьями, нервы её — система капризных вант, Сколько таких сидит девчонок измученных на самых краешках белых холодных ванн. И вот она понимает, что всё, отбегала, тонет она в своих собственных голубых Реках или озёрах, зрачках, эMPEGами движущихся по поверхности скорлупы, Стеклянной отражающей, изукрашенной нитратами, ионами серебра, И ей становится страшно, поскольку страшное в пустых зрачках она видит своё вчера. Так взгляд её убивает, глотает заживо, хватает за нейронные стремена, Она себя ощущает стеклянной чашею, полной передержанного вина. Она бросает зеркало, разлетается оно искристыми иглами по углам, Но Ира знает, какая она красавица, какие её глаза в глубине стекла. И каждая стенка ванной — почти как зеркало, зеркальный пол и подобный же потолок, Её отражение бьётся и, взгляд коверкая, врезается в её нежный высокий лоб. И чтобы не видеть этого отражения, пока не утихла там, за окном, гроза Она собирается и волевым решением осколком выцарапывает глаза.   2. Ира лежит в кровати и воздух слушает, слушает паутину под потолком, Кажется всё, что было, — всё было к лучшему, рядом с кроватью — тёплое молоко. Чтобы подняться, нужно собраться с силами, поскольку Ира — по-прежнему человек: Она вспоминает, какая была красивая, и кровь стекает слезинками из-под век. И время перед ней предстаёт картинками из ранее прожитых, старых, счастливых дней, И сердце где-то там, в оболочке, тикает, как ходики бесконечные на стене. Чем дальше, тем больнее и симметричнее, ритмичнее стучит оно изнутри, Стремится наружу вырваться и развинчивает, ломает рёбра его безупречный ритм. Оно уже — как удар парового молота, всё тело сотрясается от него, В уставшем теле оно абсолютно молодо и необъятно точно небесный свод. Ирину оно захватывает, заглатывает, затягивает и вдавливает в себя, И кожу она обшлёпывает заплатами, но рвутся те, и режутся, и кровят. И губы её — ярко-красные, бело-пенные, раскрылись, ловят воздух из духоты, Ей хочется переправить сердцебиение, заткнуть его сигналы, ходы, финты, Заткнуть его красной тряпкой на веки вечные, остаться в обескровленной тишине, Остаться в одиночестве этим вечером, избавиться от себя, от своих корней. Тогда она разбивает стакан о столик и кромсает, расчерчивает себе грудь, Ей больно, она кричит, конечно, от боли, но нет — ни отдышаться, ни отдохнуть, Она рвёт кожу, ей холодно — не согреться, но выспаться — сейчас уже, впереди, Она кладёт на простынь молчащее сердце, только что извлечённое из груди. 3. Всё. На этом заканчивается сказка, на этом вот начинается тишина. Будьте ласковы с ней, доктор, будьте ласковы. Следите, чтобы она не была одна. Следите, доктор, чтобы она не плакала, прячьте, доктор, прячьте все зеркала, И пусть всё будет бело, стерильно, лаково, как мир, которого Ира вот так ждала, И пусть она будет уверена, ну, пожалуйста, в том, что в мире отныне всё хорошо, Снова вернётся к наивным дитячим шалостям, память сотрётся в меленький порошок. Но бойтесь того момента, когда внезапно так, разрушив все надежды, планы, мечты, Ирину затянет внутрь собственным запахом. Запахом женщины, запахом красоты.     ..^.. Нагайка, кольцо и тамбура Подарили Николе нагайку, хлёсткую, злую плётку,         он выщелкал своё имя да в изголовье сложил, Он выщелкал слово «парус», он выщелкал слово «лодка»,         как по морской сини, поплыл по осенней ржи. Он выщелкал своё Слово, которому нет равных,         нагайка его сверкала, как молния в небесах, На хрупких его ладонях чернели свежие раны:         резная её рукоятка нещадно могла кусать. Играл он своей плёткой, гонял облака по небу,         щелчки его хлёстко вились и бились о провода, Дунай приносил воды, амбары полнились хлебом,         Никола играл в сказку, прекрасную, как всегда. Да вырос Никола вскоре, мала ему плётка стала,         нагайка у изголовья осталась лежать впредь, Зима превратилась в море, наполнилась снегом талым,         Никола играл в песню, Никола учился петь. Подарили кольцо Николе, маленькое колечко,         дешёвое, из латуни, с узором балканских рун, Никола носил колечко, носить его думал вечно,         поскольку Никола думал, мол, никогда не умру. А после пришёл Мастер, и Мастер сказал Николе,         мы будем учить песни, и песен прекрасней нет, Был Мастер стар и уродлив, был Мастер мудр и спокоен,         Мастер учил Николу, Мастер давал свет. Никола учил ноты, и пел он так в понедельник,         и пел иначе — во вторник, и в среду — иначе пел, Никола ходил к Дунаю, и пел он свету и тени,         и пел деревьям и травам, и пел, конечно, себе. А Мастер учил Николу ночным и дневным песням,         а мальчик копил силы, круглело его лицо, И жить становилось лучше, быстрее и интересней,         у изголовья лежало и ждало его кольцо. Подарили Николе тамбуру, Никола провёл по струнам,         и заиграла тамбура на новый волшебный лад, Никола играл звонко, Никола читал руны,         написанные морозом на той стороне стекла. Он пел о Небойше-Башне, он пел про мосты птичьи,         о ратнике и спасении, о смерти и о любви, И не было в мире краше, причудливей и лиричней,         чем песни его тамбуры, чем слово его «Живи!» Он день проживал за три, на три он старел за год,         он был витражом в церкви, картиною на стене, Звенела его тамбура, и не было больше «завтра»,         и только зима сводилась к очередной весне. Нанизывал он на песню все времена года,         нанизывал он на песню каждый прожитый миг, Звенела его тамбура, звенела в любую погоду,         летела его песня над маленькими людьми. А птицы свои песни слышат намного позже,         последнюю свою песню не слышат они никогда, Блестела латунь колечка, нагайка блестела кожей,         звучала его тамбура, горела его звезда. Пришли к нему люди в сером, забрали его с собою,         он пел, пока шёл по лужам, он пел, пока мог идти, Кольцо, нагайка, тамбура, и зарево голубое         звучали в его песне, вплетались в её мотив. Он вряд ли её услышит, последнюю свою песню,         предтече не стать Богом в объятиях палача, Предтече не стать Богом, но — слышишь — в любом месте,         в любом уголке мира песни его звучат. А песня звучит завтра, а песня звучит всюду,         Никола её не слышит, Никола давно молчит, Но бьются в окошках стёкла и трескается посуда,         и песня въезжает в город.                 Звучи.                         Вот теперь — звучи!     ..^.. Правила диакритики

    Поверь мне, мальчик, навряд ли ты станешь старым, как маленький принц у розы, давно увядшей, как Джимми Хендрикс, срастающийся с гитарой, как алкоголик, погибший в бою за тару, как тень из прошлого, живущая в настоящем. Лови момент, унижайся до неприличий, снимай девчонок, секс на пятнадцать суток, живи, как ветер, хватит бояться ВИЧа, ещё успеешь запах вдохнуть больничный, но будет похрен — уже потеряв рассудок, ты однозначно скопытишься от инсульта. Не возраст, знаешь, не в возрасте дело вовсе, не сорок пять, не тридцать, ни двадцать даже, а дело в том, что однажды наступит осень, она наступит, тебя ни о чём не спросит, и белый след она оставит на макияже. Возьми свой возраст, помножь его на пятнадцать, для интереса: авось до трёхсот дотянет, и каждый вечер не будет, чем заниматься, кончай стесняться, как Пушкин, пора стреляться, идти к Аллаху какими-то там путями, прямыми, как твои однопланетяне. Больница — это белое, не иначе, щеночек за окошком хвостом виляет, последняя твоя девочка спит на даче в объятиях того, с кем живётся слаще. И всё. Над «i» осталось влепить умляут.

    Стареешь. Хороша, но уже недолго. А маме — сорок, не больше, но и не меньше, она в делах лечебных, конечно, дока, она ведь родом с радужного востока, и дело — к лету, естественно, не к зиме же, и ты смеёшься, наивно, легко и тонко. Ты ходишь в шапке, а что остаётся делать? Ты ходишь в джинсах, поскольку бледнеет кожа. А мама снова с какой-то соседкой спелась: какой-то доктор сказал, что, мол, всё возможно, нужна лишь смелость, любовь и ещё раз смелость. Не врёт машинка, машинка всегда умнее, на мониторе — твоя головная карта, твои симптомы умнеют и стервенеют, душа сильнее, поди-ка успей за нею во тьму гробницы, как умерший Говард Картер, как некто Бартон, исследователь Джакарты. Парик: блондинка. Румяна: почти принцесса. Почти графиня, бледная как вампирша; поэт, друг мамы, стихи о тебе напишет, и остаётся — выше больничной крыши лежать и знать о размеренности процесса. Тебя не видно даже в зеркалку Цейса. А смысл в том, что мальчик в твоей палате — он тоже болен, тебе это даже лестно. Идёшь к нему, молчишь, как всегда, некстати, его улыбка в белых бинтах кровати. Растёт над вами крышечка циркумфлекса.

    Ты видишь, Боже? Видишь? Они смеются. Они смеются — такие большие дети. Ты — глупый юзер, раз прекратил их юзать, раз стёр домены с их числами в экстернете, раз их изображения обесцветил. Ну, ставь же точку, всего лишь точку — не больше, всего лишь каплю, такая фигня простая, такая глупость, такая неважность, Боже, гораздо меньше — в два раза — чем запятая. И — новострочье, и снова строка пустая. Они рисуют, они сочиняют сказки про то, что будет, хотя ничего не будет. Они прекрасны, ну, правда, они прекрасны? Прекрасны люди, ведь правда, прекрасны люди? Скажи мне, Боже, ведь правда, прекрасны люди?

Осталась капля. Молчит полномочный старец. Осталась кроха. Всего лишь обидный росчерк. Осталась точка: поставлена мало точек.

А лучше, просто подумай, седиль поставить. И «смерть» прочитать как «жизнь». Прочитать.

Представить.     ..^.. Читер

    Intro.     Помнишь, дружок, её руки, губы, взгляд её ясных зелёных глаз, помнишь, дружок: ты смотрелся глупо, будто бы в первый случилось раз, будто вы учитесь в старой школе, девочка с бантиком кружевным дарит конфеты, конечно, Коле, впрочем, они тебе не нужны. Помнишь, дружок, как слова и танцы вместе сливались на выпускном, как ты хотел вместе с ней остаться, всё остальное казалось сном, всё превращалось в мираж, в рисунок, в искорки-отблески от костра, ты в одиночку терял рассудок, чувствовал странный неясный страх. Страх перед тем, что случится позже, что вдруг изменится, что придёт, мир покрывался гусиной кожей, мир превращался в систему нот.

    1.     Вот, предположим, она выходит замуж за парня со стороны, «мачо» подобных зовут в народе, крепких красавчиков озорных. Он покупает жене «Феррари», он покупает себе «Роллс-Ройс», он ей цветы постоянно дарит — тысячи тысяч богемных роз. Свадьба, голубка с колечком в клюве, лица, костюмы, столы с едой; может, она его даже любит: сильный, с деньгами и молодой. Дальше они полетят по свету, месяц для мёда, ну, как всегда, он улыбается злому ветру, где-то над ними горит звезда. Счастье? Хотели — ну, получите, вот вам, пожалуйста, на развес, к жизни коды подбирает читер, ты же заходишь, как просто guest. «Life-is-fantastic» — пиши в консоли, всё превратится в цветной мираж, если напишешь «my-world-is-solid», будешь всесилен, как отче наш; «I-wanna-women»: все бабы — дуры, лягут, конечно, перед тобой; стань безусловной звездой культуры, милый, смешной и наивный бой. Глупости, знаешь, коды доступны тем, кто сумеет их потребить. Тот, кто её поцелует в губы, лучше тебя: так тому и быть. Больше она о тебе не вспомнит, вряд ли, ты должен понять, дружок. Это неважно. Трусит твой пони. Знать бы, что с нею всё хорошо.

    2.     Вот, предположим, она взлетает и улетает за океан, трубка — молчит, ICQ — пустая, ты одинок, нелюдим и пьян. Там — дискотеки, кино, Манхэттен, люди торопятся, как всегда, люди в соломенных летних хэтах, тучные радостные стада. Каждый второй поглощает чипсы, каждый второй кока-колу пьёт, если же что-нибудь здесь случится, их президент всех плохих убьёт. Девушка купит себе машину, снимет квартиру на number-street, девушка тонет в тисках режима, раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три. Время, естественно, всё стирает, и расстояние — боже мой — если раздастся звонок из рая, вряд ли он будет звонком домой. Это ошибка, случайный номер, тоже начало на пять-пять-пять, Богу спасибо — никто не помер, можно опять продолжать гулять. «Give-me-my-money» — богатым будешь, «leave-me-alone» — убить их всех, можно частично: «fuck-off-all-judish», код набери, закрепи успех. Ночь наступает (там — день, конечно, впрочем, там тоже бывает ночь), это не связь, а другое нечто, лучше любых электронных почт. Мир перестал быть простым и кротким, мир не удержишь теперь в горсти, ты на экране целуешь фотку, реальную женщину упустив. Если не так, извини опять же, я ошибаюсь, бывает, да. Только вот думать-то надо раньше. Даже не спрашивай, брат, когда.

    3.     Вот, предположим, она болеет чем-то уродующим её, тлеет искра этой жизни, тлеет, A, B, C, D, кальцемин и йод. Бледная кожа, на столик — груши, ешь витамины, не заминай. Девочка, милая, а веснушки? Всё, растворились, my cloud nine. Где её хахаль? Сегодня будет? Может, и будет, но ты — быстрей, ближе к последнему перепутью, вовремя вышел в больничный рейд. Пусть и такая, не так как раньше, бледная, грустная, без бровей, это неважно, неважно, мальчик, всё же она может быть твоей. Если же выкарабкается (боже! Пусть так и будет, тебя молю!), кто ей помимо тебя поможет, если услышит: «...люблю, люблю...» «Let-her-be-happy» — ты пишешь (правда, думаешь, лучше бы умерла, если не я, так вперёд — до ада), может сработает, вот дела. «Healthy-and-wealthy», как в поговорке, в сказке для глупеньких англичан (пусть не сработает, выпьешь водки, сразу забудешь свою печаль). Чёрт побери, как ты так вот можешь, вылезет, выберется она; слышишь меня, ну ответь же, Боже, видишь, горит за окном весна. Станет твоей половинкой, братец, будет, конечно, с тобой всегда: сколько любви ты бы мог потратить, чтобы услышать простое «да»? Это такая вот, братец, данность, бледная кожа, льняная бровь. Эта любовь — тебе в благодарность. Ври себе, думай, мол, да, любовь.

    Coda.     Свадьба, отъезд, белизна больницы — просто решения всех проблем. Мир застывает на белых лицах, будто бы изморозь на стекле. Эти решения, не иначе, шанс оставляют, лазейку, ход, шанс отхватить свой кусок удачи, пулю, летящую в молоко. Ну, разведётся, домой вернётся, встретит тебя у твоей пивной, снова в глазах заиграет солнце, взгляд ослепительно озорной. Ну, возвратится из всех Америк, Турций, Германий, Панам, Канад, снова сумеет в тебя поверить, может быть, выпьет с тобой вина. Ну, станет снова лихой, здоровой, бросит бояться, молчать, болеть, станет блистательной, темнобровой, пряник возьмёт, позабудет плеть.

Раны посыпь напоследок солью: хватит у жизни качать права. «She’ll-be-forever» — слова в консоли.

    Главное, братец, она жива.     ..^.. Динка Весёлые споры, кругом сигаретный дым. Последняя сессия завтра закончит счёт. Ты знаешь, дружок, как прекрасно быть молодым. Как время неспешно, подобно реке, течёт. И кто-то кричит, мол, давайте смотреть кино, важнейшее, чёрт подери, из любых искусств. А Динка кашляет кровью и пьёт вино. У крови с вином очень странный смешанный вкус. И кто-то идёт за добавкой: как ни бери, не хватит закуски, пусть даже никто не ест. Последняя сессия: к дьяволу буквари. На глупой зубрёжке мы ставим сосновый крест. Гитара опять исторгает попытки нот, и кто-то пытается петь, но поёт не в такт. И Динке прошепчут, мол, ты пролила вино, но Динка-то знает, что это совсем не так. И Динка идёт в санузел — смывать позор, на краешке ванной усевшись, вращает кран, Валерка стучится в дверь, он такой позёр, любитель показа «на пипл» душевных ран. Он ей говорит: впусти, я тебя люблю. Пусти меня, слышишь, а то я сломаю дверь. Она исхудала: так нос стал похож на клюв, запали глаза, край волос уползает вверх. Наверное, он в самом деле любит её. Её безупречную бледность и тонкость рук. Вот только в тусовке он слишком, пожалуй, пьёт. А после с похмелья давится поутру. Валерка уже затихает. И чёрт бы с ним. А Динка полощет рот ледяной водой. Лекарство глотает. По сути — что кокаин: привыкнешь, и всё, не работает. Вот отстой. Обратно в компанию. Крики, дым сигарет. И Динка хохочет со всеми: а как ещё? Участвует в каждой дурацкой пустой игре. Последняя сессия завтра окончит счёт. Последнее лето: а будет, скажи, оно? Снежинки последние падают за окном. А Динка кашляет кровью и пьёт вино. Не думай о завтра. Живи сегодняшним днём.     ..^.. Алая буква

    Алая буква горит на её груди, нет ни надежды, ни выхода впереди, каждый обязан сказать ей: «Давай, иди, прочь уходи отсюда!», каждый обязан ударить её кнутом, каждый обязан закрыть перед нею дом, каждый обязан себя освятить крестом и прошептать: «Иуда!» Алая буква горит на её спине, ведьм на деле положено жечь в огне, только зимой неудобно, но по весне — хворост, плевки, рубаха. Дети, закройте-ка глазки, идёт она, с виду красавица, истинно — Сатана, все непогоды, болезни, дожди, война — из-за тебя, собака. Алая буква горит на её плече, что она скажет теперь на вопрос: «Зачем?», просто ей так не хватало его ночей, дней его не хватало. Если любовь — это сила, то сила зла, сила, которой ни имени, ни числа, знаешь ли, рыцарь, она ведь тебя спасла. Просто ей было мало.

    Если пройдёт не иначе как пять веков, если изменится строгий смешной закон, станет пастеризованным молоко, станет любовь продажной, в целом-то не изменится ничего, также от ужаса будет сводить живот, алая литера это переживёт, не без успеха даже. Рыцари в серых костюмах или джинсе мчатся по асфальтированной полосе, мчатся на верном дизельном колесе в офисы из пластмассы. Рыцарей столько, что всех не составишь в ряд, рыцари пишут, печатают, говорят, алые буквы на спинах их жён горят, так как они прекрасны. Мысли у жён обаналены, просто страх, вряд ли они вспоминают о тех кострах, им бы машину, квартиру, отличный трах, плюс ко всему на юг бы. Если же ты вдруг посмеешь любить меня, стоит вернуться туда, к торжеству огня, ну же, ответь, ты сумеешь её принять — тяжесть кровавой буквы?

    Алая буква пылает в твоих глазах, нужно забыть о запретах и тормозах, ты — не невеста, а жалящая оса, смерть в оболочке девы. Надо презреть все законы и на корню вырубить то, что придётся отдать огню, стать элементом дизайна под маркой «ню», рдеть, как когда-то рдела. Вот индульгенция, будь, наконец, собой, справься со страхом, стыдом и уйди в разбой, это не с теми, кто жжёт, а с рассудком бой, с разумом и барьером. Алая буква — пускай же она горит, пусть тебе кто-то любезности говорит, главное — это свобода в тебе, внутри, чувства не стоят меры.

    Это граница. Внутри у тебя — конвой. Он не позволит вырваться над собой. Может, ты просто работаешь головой. Может, ты знаешь цену. Вот две пилюли. Какую б ты не взяла, алая буква сотрётся и несть числа миру, который с собою ты принесла.

    Это — эффект плацебо.

    ..^.. Москва, приём.

Москва, приём, вызывает Катя, холодный ветер подул некстати, ну, сделай что-либо, Бога ради, замёрзну сейчас к чертям. Ну да, конечно, «я жду трамвая», вот только местность тут кольцевая, на жопе руки отогреваю, машины вокруг летят. Сейчас остановится дальнобойщик, заплатит меньше, запросит больше, посадит раньше, отпустит позже, чем следует отпускать. На «микре» мама, она заметит, тебя, мол, сука, так хоть за смертью, давай, работай, теперь мне светит пахать за десяток Кать. Москва, приём, мне ужасно плохо, я знаю, знаю, что я – дурёха, но, слышишь, кроме тебя и Бога, здесь нет никого совсем. Пусть только ночь пролетит спокойно, пусть будет просто не слишком больно, пусть стихнет ветер, и я довольна. И снова на полосе.

Москва, приём, вызывает Игорь. Мне нужен литр, ты слышишь? Литр. Ну, как в канун Олимпийских игр давали всё по рублю. Сосед вчера уволок пальто-на, а там в кармане, блин, полбатона, ну нет же, слышишь, какой подонок, найду, по лицу вломлю. А нынче очереди – по часу, дожил до стойки, уже, мать, счастлив, плюс отстоишь, как бывает часто, а розового и нет. Потом плетёшься домой побитый, и нету литра – а нужен литр, навстречу – сволочь с бейсбольной битой, и прямо, етить, ко мне. Москва, приём, мне бы просто чтобы пожить спокойно, дожить до гроба, и чтобы шагом, а не галопом – какие знаю слова! Ну ладно, хрен с ним, заначка есть-то, найдётся капелька, чтоб согреться, совсем чуток успокоить сердце, не лопнувшее едва.

Москва, приём, вызывает Оля. Сегодня снова работа в школе, не пожелаю я этой роли, пожалуй что, никому. Такие дети, что просто ужас, у половины – так мать без мужа, для половины лошадка Ксюша полезнее, чем «Му-Му». Какой там Пушкин, какой Тургенев, тут каждый, знаете, просто гений, и половину зовут – Сергеи, и каждый растит усы. Они крикливы, они задорны, они досрочно знакомы с порно, и на устах у них мат отборный уместнее, чем язык. Москва, приём, мне немного надо. Зарплату выше, метро чтобы рядом, и всё, я буду за этим стадом присматривать как могу. А так – во мне вызревают бесы, такие, знаешь, что хоть убейся, ну что поделаешь с лишним весом… Ну всё, я уже бегу.

Москва, приём, вызывает Петя. Я по утрам на своём мопеде миную пробки и на проспекте паркуюсь, когда везёт. А тут такая, пардон, рутина, и мне становится так противно, что я рисую в «Пейнтбраш» картины, скукожившись, как удод. А шеф проверки проводит редко, не человек – робокоп-танкетка, он с расстояния ловит метко любую мою фигню. И я работаю, как машина, как заводная, поди, пружина, один за княжескую дружину, и хрен ведь кого виню. Москва, приём, мне ужасно скучно, одно и то же, обед и ужин, мне, кстати, тоже не много нужно, чтоб денежным был фриланс. Ну, вот опять, это шеф, конечно, сижу, считаю, прямой, прилежный, а он проносит свой взгляд небрежный всё дальше и мимо нас.

Москва не знает своих героев, своих страдальцев, просить – пустое, когда не можешь нести крест, стоя, неси на карачках крест. Мы – просто клетки, эритроциты, она просеивает сквозь сито всех тех, кто кажется паразитом, кто малый имеет вес. Москва, приём, я кричу в пространство, хотя, не стоит, поди, стараться – ресурс расходуется у раций, а связи-то не даёт.

Молчи, дружок, будь сильней и строже. Ты – часть Москвы. Ты прирос к ней кожей. Ты ненавидишь её, но всё же – цепляешься за неё.

    ..^.. N

Пусть даже вращается этот мир не так, как хочется мне, пускай о футболе долдонят СМИ и топят любовь в вине, пускай гомонит по ТВ Билан без совести и стыда, но под Маргаритой горит метла – а значит, всё ерунда. Мы выйдем из дома и будем жить на разных его краях, ты – где-то у сэллинджеровской ржи, а я – у толстовских рях. Но, знаешь ли, леди, пусть грянет гром, с небес потечёт вода. Ты веришь, скажи, что мы не умрём? Не веришь? А я вот – да. Я верю в такую, простите, чушь, что чёрт меня разберёт, поскольку я верю, во что хочу – и мне не указ народ. Все верят в Создателя? Я – в шута, который колпак свой снял и создал наш мир и ведь создал так, что полная, блин, фигня. Он взял колокольчик, потом другой и вместе столкнул их «ля», прихлопнул рукой, зарядил ногой – и вот вам уже Земля. И если ты будешь на том краю, куда не придётся мне, я здесь, извини меня, так спою, что фиг ты ответишь «нет». Что фиг ты остаешься там, где ты, приедешь туда, где я, и шов разошедшийся станет встык, в вино превратится яд. А лучше пусть он превратится в ром, в горячий и крепкий снег. Скажи мне, ты веришь, что мы умрём? Ты веришь. А я вот – нет.     ..^.. Шрам Вот когда ты станешь тихой плакучей ивой, то есть дочерью деревянного короля, Тебе встретится наречённый – такой красивый, что поди догадайся, какая его земля, Что поди догадайся, какие его хоромы, где рождён он, как воспитан и кем взращён. Ты предложишь ему деревянный венец короны: что ты можешь ему предложить ещё? Деревянный венец не стоит трудов и казней, и плакучая ива в сосновом лесу – сорняк, Но когда никого нет на свете его прекрасней, я уверен, что ты обнаружишь секретный знак. Он к тебе подойдёт и к тебе прикоснётся кожей, расцветут твои сказки в пустующем сентябре. Он достанет из складок одежды изящный ножик, чтобы вырезать сердце на тонкой твоей коре. Так, когда ты станешь тонкой плакучей ивой, и опустишь глаза, и посмотришь на гладь пруда, Будут листья кружиться, падать неторопливо, будет их отражать индевеющая вода, Будут где-то сходить лавины, греметь бураны и снежинки в кору вонзаться как те ножи. Если нет ничего, кроме шрама, живи со шрамом. Я надеюсь, что ты не позволишь ему зажить.

    ..^..

Высказаться?

© Тим Скоренко